Знаю, это было глупо, но я сказал ей правду, сказал прямо и попросту. Смутно всплывают в памяти какие-то обороты вроде «ваши со старым дураком Спенсером хитроумные интриги», «хотите превратить меня в никчемного раба жалованья», «страстное стремление заставить меня заниматься тем, к чему я совершенно не приспособлен, чтобы освободиться от меня и от необходимости меня содержать», «от собачки моей вы уже избавились, теперь гоните меня». В общем, к концу речи, должно быть, даже моей тете стало более или менее понятно, что в Бирмингем я не поеду. Признаю, вышло сумбурно, непродуманно, грубовато, но против ее упрямства срабатывают лишь абсолютная ясность и категорический отпор. Если бы я дал хоть легкую слабину, то, не сомневайтесь, мигом очутился бы «в учениках у старого пирата», как выразился теткин любимый «поэт»[47]
.Подобно всем людям, привыкшим повелевать, она впала в неописуемую ярость, когда услышала, что ее воле перечат. Любопытно при этом, что отповедь старуха начала как раз с последнего замечания. Упоминание о Так-Таке, очевидно, особо уязвило ее – что поделать, муки совести. Она просто загрохотала как гром небесный: как смею я напоминать ей о гибели жалкой моськи?! (Моськи! Вы слышали? Бедный мой дружок Так-Так!) Она-то надеялась, что у меня хватит такта постараться забыть о тех событиях. Но нет! Ведь я сам, как эта собачка, – «робкое, трусливое трепло, шавка, способная только тявкать и кусать руку, которая ее кормит». А также «подлый, жадный, жирный слизняк, который думает только о своем комфорте и о том, как бы побольше съесть. Всегда был таким, с самого рождения!»
– А ведь вырастили меня вы, – удалось мне вставить.
– Да, вырастила, и ты очень редко об этом вспоминаешь.
Боже праведный, разве она когда-нибудь давала мне об этом забыть! Как же мне хотелось поделиться с ней своей версией собственного детства. Но куда там! Тетин голос продолжал греметь. Нос ее, и так вечно красный, безобразный и неухоженный, теперь сиял от возбуждения, словно яркий маяк. Лицо быстро преодолело хорошо знакомый мне воинственно-красный цвет мясистого придатка под клювом у индюка и от необузданного гнева стало белым как снег. Поистине, она более не владела собой. Теперь старуха обратилась к годам моего обучения в школе. Она бросала мне в лицо упреки в том, как скоропалительно я покинул стены этого мрачного учреждения, и с веселой злобой, не выражая ни секундного сомнения, высказывала самые дурные предположения насчет такой скоропалительности. Она бранила меня и издевалась над моими друзьями, моими книгами, моими вкусами, предпочтениями, моральными устоями (да-да, не сомневайтесь, вся эта канитель с Мэри опять всплыла на свет Божий, причем в связи с последним мнимым инцидентом – помните, когда мы с ней краснели в столовой? – к истории добавилась пара новых глав). Она осыпа
Но ей этого показалось мало. Я, мол, пренебрег ее любезным предложением (да уж, очень любезным!). Проявил непочтительность и неуважение к доктору Спенсеру. Я неблагодарный. Я палец о палец не ударю в этой жизни, чтоб честно заработать хоть медный грош. И прочая, и прочая, и прочая. Более я не мог этого выдерживать. Удивляюсь даже, как дотерпел до того момента. Я встал и показал своим видом, что собираюсь покинуть комнату.
– Когда вы снова придете в себя, тетя Милдред, мы, вероятно, сможем продолжить этот интересный обмен мнениями, хоть лично я считаю, выйдет лучше, если ни одно из них больше не будет высказано вслух. В настоящий момент я отказываюсь вас слушать.
Я сделал движение по направлению к двери, но уж очень проворно моя тетя передвигается. Она прыгнула первой, словно пантера, прижалась спиной к косяку и загородила мне путь, при этом не прекращая браниться. Однако теперь в ее голосе зазвучали иные интонации. Старуха постепенно овладевала собой.