— Нет, — отвечал сыщик, — вы преувеличиваете. Вам отлично известно, что юстиция слишком осторожно относится к невиновным, имя которых скомпрометировано в историях, подобных этой.
— Осторожно! А вы позабыли о сотнях журналистов, которые уже точат свои перья и готовят бумагу раньше, чем дело в Вальфелю будет разбираться на суде? Подумали ли вы о том, что из-за лишнего читателя они готовы набросить тень на любого человека, а тем более на такого, имя и положение которого дает надежду на всеобщий интерес? А разве в этом процессе мало условий, ручающихся им за успех и за то, что из него разовьется целая судебная драма? О, они ничего не упустят, ни адюльтера, ни яда, ни мести, ни убийства, из Лоранс они сделают нечто романтическое и сентиментальное. И она, моя дочь, сделается вдруг героиней суда с присяжными заседателями! Репортеры дадут точные сведения о том, сколько раз она покраснела и когда именно показались у нее на глазах слезы, опишут ее туалеты, поступь. Разве это не ужасно? Разве это не ужас, не ирония? Фотографы будут требовать, чтобы она снялась, и если она откажется, то все равно они будут продавать портреты какой-нибудь потаскухи и говорить, что это она. Ей захочется скрыться, уйти. Но куда? Где она найдет убежище от любопытных? Ведь она — знаменитость! Лимонадные будки будут предлагать ей деньги только за то, чтобы она сидела за прилавком. Какой стыд, какой срам! Но как ее спасти, господин Лекок, как сделать так, чтобы не было даже произнесено ее имя? Я спрашиваю вас: возможно ли это? Отвечайте!
Сыщик молчал.
— Отвечайте же!
— Кто знает? — воскликнул Лекок. — Всего этого может и не быть!
— Зачем обманывать меня? — возразил отец Планта. — Разве я хуже вас знаю все эти судебные передряги? Если Треморель будет осужден, то это будет концом для Лоранс. А я ее люблю! Да, я не стесняюсь говорить об этом перед вами, вы поймете всю глубину моих страданий, ведь ни одну женщину я не любил никогда так, как ее. Она обесчещена, она, быть может, обожает этого подлеца, от которого будет иметь ребенка, — что же такое? — а я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда для меня не было надежды, а теперь…
Он остановился, испугавшись того, что сказал, и опустил глаза.
— Теперь вы знаете все, — продолжал он уже спокойным тоном. — Помогите же мне! И если бы вы мне помогли, то я уплатил бы вам половину моего состояния, а я богат…
Лекок выпрямился во весь свой рост.
— Довольно, милостивый государь! — воскликнул он обиженным тоном. — Прошу вас перестать! Я могу оказать услугу тому, кого я уважаю, кого я люблю, кому я сочувствую от всей души, но своих услуг я не продаю.
— Уверяю вас, — забормотал виновато отец Планта, — я вовсе не хотел…
— Да, да, милостивый государь, вы мне хотели заплатить! Не защищайтесь, не отрицайте этого! Я ведь тоже знаю, что есть такая фатальная профессия, когда человек и его честность не считаются ни во что. Значит, и вы такой же, как все другие, которые даже и понятия не имеют о том, что такое человек в моем положении! Если бы только я захотел быть богатым, гораздо богаче вас, господин мировой судья, то я мог бы сделаться им в полмесяца. Разве вы не знаете, что в своих руках я держу честь и жизнь пятнадцати человек? У меня вот здесь, — и он ударил себя по лбу, — десятки тайн, которые я мог бы завтра же продать, если бы только захотел, и взять по сто тысяч за каждую из них, и мне уплатили бы эти деньги с благодарностью. Но извольте сражаться с вековым предрассудком! Попробуйте-ка уверить всех, что сыщик — честный человек, и что иным и быть не может, и что он в десять раз честнее купца или нотариуса, потому что искушение продавать свою честность для него в десять раз сильнее, чем у них. Попробуйте заявить об этом публично, и вас поднимут на смех. Полицейский сыщик, фи! «Успокойся, — говорил мне мой учитель и друг Табаре, — нерасположение всех этих людей к тебе только доказывает, что они тебя боятся». И я успокоился… Ладно! — продолжал Лекок. — Терпеть обиды я должен быть готов больше, чем кто-либо другой. Поэтому простите, что я погорячился. Оставим эти неприятности и возвратимся к графу Треморелю.
Мировой судья уже решил не начинать больше разговора о своем горе, но деликатность Лекока и тут показала себя и тронула его до глубины души.
— А я все еще ожидаю вашего решения, — сказал он.
— Не стану скрывать от вас, — отвечал ему сыщик, — как трудно выполнить то, что вы требуете от меня, и насколько ваша просьба против моей совести. Мой долг повелевает мне разыскать Тремореля, арестовать его и предать суду. А вы меня просите избавить его от действия закона.
— Я прошу вас во имя несчастной девушки, которая невиновна.
— Один только раз за всю мою жизнь я пожертвовал своим долгом. Я не мог перенести слез бедной старухи матери, которая обнимала мои колени, упрашивая за своего сына. В другой раз я преступлю свой долг сегодня, рискуя, быть может, угрызениями совести: я сдаюсь на ваши просьбы.
— О, милостивый государь! — воскликнул радостно отец Планта. — Как мне вас благодарить!