–
Через полтора часа, когда мужчина поставил свой фургон в аллее за бульваром Пико, небо над восточной частью уже окрасилось в бледный дымчато-серый цвет. Здесь, вдоль всей улицы, тянулись небольшие конторы, книжные лавки, булочные и кое-где лавки кошерных мясников. Лишь в одной грязной витрине горел свет. Наклейка в одном ее углу обещала «доставить „Таймс“ прямо к вашей двери». С другого конца закопченного стекла взметался ввысь тонкий голос Майкла Джексона. Мужчина вытер испачканные типографской краской руки о тенниску и вошел внутрь.
Комната была длинная и узкая, с растрескавшимся линолеумом на полу и запачканными оштукатуренными стенами. Вдоль одной стены лежали перевязанные проволокой большие кипы газет. Висевшие на потолке две лампочки по 150 ватт наполняли комнату резким светом и глубокими тенями. Пахло чернилами, дымом и потом.
– Здорово, масса[1]
Уолкер.За ободранным столом под одной из ламп сидел чудовищно толстый чернокожий человек, читая утреннюю газету. В зубах у него был короткий пожелтелый мундштук со вставленной в него недокуренной сигарой.
– Эй, вы, чико[2]
, – процедил он. – Радуйтесь: явилась Великая Белая Надежда.В глубине комнаты, поедая пирожки, сидели на скамейке два подростка-мексиканца. Между ними лежал большой кассетник. Один из подростков перелистывал журнал «Пентхауз». Они оба рассмеялись, услышав слова толстяка, и мрачно уставились на Уолкера.
– Входи, хмырь. Сними с себя груз. Ты обошел весь свой участок? Присядь же и выпей чашку кофе. Или ты не пьешь кофе с таким отребьем, как мы?
Один из мексиканцев ухмыльнулся, жуя пирожок с фруктовой начинкой. Другой углубился в чтение «Пентхауза».
Уолкер налил себе чашку кофе из стеклянного кофейника, стоявшего на горячей плите, и сел на металлическое раскладное кресло напротив толстяка.
– Ты сказал Фасио, что я хочу его видеть?
– Да, хмырь, сказал. Он скоро вернется. Не гони лошадей.
На стене за спиной толстяка клейкой лентой были приклеены дюжины фотографий обнаженных красоток. Они занимали все пространство от пола до потолка. Блондинки с невероятно большими грудями, большеглазые латиноамериканки с уже полнеющими талиями, женщины с чуть вьющимися рыжими волосами, все в веснушках на фоне «харли-давидсонов» с их фаллическими выхлопными трубами. На нескольких фотоснимках, вырезанных из глянцевитых журналов, девушки с застенчивым видом стояли под душем или на балконе, задумчиво обхватив себя руками. На других, очевидно выдранных из каких-то книг в переплетах, они, широко раскинув ноги, в притворной страсти высунув языки, покоились на сморщенных простынях. Уолкер беглым взглядом осмотрел все картинки, как всегда остановившись в конце концов на изображении молодой негритянки с темными сосками. Эта одна из самых больших, сверкающих, профессионально выполненных фотографий была вывешена на видном месте. «Плэймейт» месяца. Прическа у негритянки была в стиле «афро», только покороче, чем обычно. Фотографии было несколько лет. Блестящие волосы казались пышными, но и жесткими одновременно. Частично повернутые к зрителю упругие ягодицы отливали ярким блеском. Тяжелые груди свисали вниз, были большими, как чайные блюдца, и цвета шоколада. Зато соски, все усыпанные родинками, удивительно малы.
– Что, хороша бабенка, Уолкер? – спросил толстяк, наблюдавший за ним поверх газеты.
Уолкер быстро отвел взгляд.
– Вы все, сраные ирландцы, одинаковы. Терпеть не можете ниггеров, но не прочь побаловаться с черной кошечкой. Так бы приголубил ее, верно? А почему бы тебе, хмырь, и впрямь не побаловаться с такой кошечкой? Тут их навалом. Прокатись по Сансет как-нибудь ночью. А можно и днем, черт возьми!
Уолкер отхлебнул кофе, прополоскал им рот и выплюнул на цемент, который проглядывал через порванный линолеум. Толстяк вынул сигарету из своих точно резиновых губ, свернул газету и положил ее перед собой на стол.
– А знаешь, Уолкер, ты странный ублюдок. – Он помолчал и добавил: – Таскаешься сюда каждую ночь. И никому из нас не говоришь ни слова. Ни одного сраного слова. Всю ночь бегаешь, разносишь свои газеты, будто марафонец какой. А когда возвращаешься, только и спрашиваешь: «Когда придет Фасио? Когда придет другой белый?»
Мексиканцы внезапно притихли. Они внимательно наблюдали за Уолкером.
– Ведь это-то и хочешь сказать: когда придет другой
Уолкер отмолчался.
Толстяк встал со стула за столом. Его живот выступал перед ним, как почетный караульный.