— Да здравствует великий вождь товарищ Сталин! — кричал он в гулком коридоре, где вообще не полагалось кричать, и тем же платком, что сжимал он в руке, заткнули рот, ладонью тренированно ударили под колени, сшибли, поволокли тряпичным кулем по залитому кровью полу, кровь надвигалась потоком спереди, по ней гладко и приятно идти, ползти, волочиться, по этой бархатной дорожке, и какой дивный здесь, в прекрасном коридоре, свет… И какие умные, остроумные люди; утром вошел в камеру надзиратель, выкликнул: кто здесь на букву «МЫ»? И следом за каким-то Мироновым откликнулся он, Мойся… И надзиратель, ах как изящно, сказал: мойся, говоришь? Вот мы тебя и умоем, пархатая харя… И Вершинин мне пожал тихонько руку, когда выводили… Он, он всему виной, проклятый фашист Вершинин, фашист хренов… Он, честное слово, товарищи красноармейцы, ваши превосходительства, господа рядовые, я это утверждаю с полной ответственностью, я — не как-нибудь, я — генерал-майор медицинской службы, пархатый жид, заслуженный деятель науки РСФСР, России, проданной мною, я — бывший главный специалист Красной Армии всю войну, и войну развязал я, профессор Мойся Меер Соломонович, развязал по сговору с многоуважаемым фюрером, хайль! Смерть жидам, спасай Россию! Вы еще возражаете, пархатый Вершинин Василий Николаевич, а может, не Василий вы, а Дон Базилио, бразильский почтальон? Или вы — Баська, шлюха с Молдаванки? Хайль! Ур-ра! Эс лебэ!
Дверь громыхнула, от сильного толчка в спину Меер Соломонович едва не хлопнулся, но Вершинин успел его подхватить. Мойсю шатало, и, покачавшись на шатких ногах, он сперва поглядел мутно, после осмысленно сказал:
— Покорнейше извинения прошу, если можете, Василий Николаевич.
— Вы… Вы о чем? — дивясь и пугаясь, пробормотал Вершинин. — О чем вы, Мирон Семенович, благослови вас Бог? Разве вы меня затруднили хоть чем-то, я просто поддержал вас за руку, покорнейше прошу извинить, если я причинил вам боль…
— Нет, я не о том, вы меня поняли неверно, многоуважаемый коллега… Это я должен просить… Впрочем, знаете, просил бы вас покорнейше впредь называть меня так, как в документах, я не Мирон Семенович, я — Меер Соломонович…
— Да что вы, в самом деле, Мирон… Хорошо, Меер Соломонович… Да что с вами, голубчик?
— Я ворон, а не мельник! — речитативом спел академик Мойся, пал на четвереньки, шустро перебирая руками, приволакивая бессильные ноги, пополз, так воя, что камера смолкла.
— Оклемается, — профессионально заверил какой-то урка. — С ними, тилигентами, бывает.
И, уцепившись за слово «тилигент», прочастушил старое:
— радостно закончил он.
Офицеры государственной безопасности — их временно втиснули сюда, в камеру, чтобы докладывали о врачах-убийцах и дополнительно воздействовали на их психику, — роли уркаганов играли хорошо, профессионально.
Глава VII
D ас приглашает товарищ Рюмин, сказала трубка, не поясняя, кто есть товарищ Рюмин, — фамилия заместителя Берии каждому известна; нет, машину присылаем свою; нет, никаких отчетных материалов и проектов не требуется; документы, удостоверяющие личность, необязательны; спасибо, ваш подъезд знаем; не откажите в любезности через пятнадцать минут быть внизу; номер машины записывать необязательно, вас знают в лицо; да, и, пожалуйста, воздержитесь сообщать сослуживцам, ваше руководство поставлено в известность; жене тоже нежелательно; спасибо, итак, через пятнадцать, нет, уже через двенадцать минут…
Трубка загудела, он из горлышка выпил противного теплого нарзана, принялся бесцельно выдвигать ящики письменного стола, распахнул сейф, неосмысленно переложил в нем бумаги, окинул стены, увешанные ватманами, понял бесполезность этого досмотра — кто их знает, чем заинтересуются, если придут в его отсутствие, — и, запершись изнутри, словно это гарантировало от прослушивания телефона, торопливо набрал домашний номер. Телефон отозвался глухой немотой. С женой он говорил полчаса назад, связь работала исправно. В бюро повреждений звонить не решился, да и время истекало. Он быстро написал несколько слов, запечатал в конверт, адресовал жене, подумал секунду, порвал, сжег в пепельнице, размял черные невесомые лохмотки.
Лифт не спускался, он падал, стремительно и нескончаемо, хотелось, чтобы падение длилось бесконечно, до самого смертного часа, либо, подумал он, лучше бы конец настиг его здесь, в деревянной зашарпанной кабине, нежели там… Лифт, однако, остановился, и следовало идти навстречу Судьбе.
Едва он вытолкнул себя на крыльцо, подкатила машина, то была обыкновенная «эмочка» довоенного образца, даже не теперешняя «Победа», это обстоятельство почему-то успокоило. Несуетно, достойно вышел штатский, протянул руку, не спрашивая фамилии, сам не назвался. Усадил на заднее сиденье, сам расположился наискосок спереди. Стекла не были завешены. Ехали молча.