Она пёрла по улочкам елизаветградского предместья, дикая, черная толпа, она размахивала головешками, выдергивала колья из плетней, хватала половинки кирпича, она материлась, ржала, реготала, и навстречу выбежал из собственного дома, наскоро запахивая рясу, вздымая наперсный крест, священник, он стал поперек, он стоял один, со взнятым крестом, и толпа остановилась перед ним.
Опамятуйтесь, православные, именем Божиим заклинаю, молил он, да не будет пролита кровь безвинных, все мы — братие, Христовым именем прошу, молил он.
И передние кинулись на колени, в грязь, в назём, и один, постарше и потрезвей, тоже стал молить слезно: батюшка, отойди отселе, не твое здесь место, а мы ничего с собой поделать не могём, хоть казнить нас будут, а кишки им выпустим, нет удержу, нету сил, поди, батюшка, отсюдова, нам при тебе
И толпа обтекала священника, он остался посреди улицы, все вздымая бесполезно крест и плача…
И кто-то взахлебышки, криком рассказывал — в который уж раз это слыхали: дескать, цырульник правил новому государю, Александру Третьему, бороду, и руки у него затряслись; отчего у тебя руки ходуном ходят, вопросил Государь; а жиды одолели, Ваше величество; так и бейте их, вот вам мой указ, повелел царь-батюшка…
Неведомым путем за какие-то минуты весть о том, что
От них разило сивухой, потной прелью, сапогами, портянками, луком, верноподданничеством, селедкой, ненавистью, чесночной ливерной колбасой, гнилыми, век не чищенными зубами, дерьмом и кровью. Они то выступали грозно, уверенно, то метались, шарахались, они волокли дреколья, тащили каменья и головешки, они пели «…царя храни» и «Воскреснет Господь и расточатся врази Его», и охальную «Семеновну»… Они выступали, шествовали, неслись по улицам, и никогда еще ни город Елизаветград после нашествия в 1769 году крымского окаянного хана Керим-Гирея не ведал такого ужаса, ни сам он, ни окрестности его…
…вопль, единый и отчаянный; над хибарками, влёт — жалкие, истертые перья из вспоротых перин; по мостовой, по грунтовой ли кислой дороге, по секущему, терзающему битому стеклу — полураздетых, вовсе голых, избитых, изнасилованных; из второго этажа выталкивали в узкое окошко клеенчатый, весь в белёсых трещинах, с ребристыми пружинами диван и жалкое, раздрызганное фортепьяно; пахло паленым волосом — подожгли седую бороду; гогоча, таскали за пейсы раввина, повсеместно неприкосновенного священнослужителя, почему ж это неприкосновенного, ежели он — пархатый…
…ворвутся ненароком, повалят, примутся топтать сапогами, услышишь, как захрустят твои ребра, захлебнешься собственной кровью, в глазах сделается темно, погаснет все, что есть вокруг тебя, а они пойдут дальше, не разбирая, кто где, и значит — святые иконы с божницы моментом снять, в окошко выставить, на крыльцо с иконою выйти, дрожа — православные мы, православные, не троньте нас, господа милосердные…
Толпа молчала.
Свежий помост издавал приятный сосновый запах, и пять свежих, приятно пахнущих сосною гробов белели внизу; а петель было — шесть, почему шесть, подумала Соня и поняла: шестая — для Геси Гельфман, для нее шестая петля,
Отстегнули крутые ремни, велели сойти с колесниц, ноги затекли, не слушались, и Соню качнуло, Михайлов с Кибальчичем поддержали с двух сторон, Андрюша Желябов стоял рядом с предателем Рысаковым, того явственно мутило…
Ступеньками — вверх, на помост.
Палач в красной рубахе, широченные плечи под нею перекатываются мышцами.
В ряд: Михайлов, Кибальчич, она, Желябов, Рысаков.
Андрюша — рядом, рядом… И кажется — через арестантский армяк его, Андрюши, родное тепло…
Она подумала: меньше чем через пять месяцев ей исполнится двадцать восемь лет… Не исполнится… Андрюше будет тридцать… Не будет.
Вышибли табуретку из-под Кибальчича. Городовой — он стоял у помоста — сказал назидательно и громко:
— А, задрыгал ногами? Дрыгай-дрыгай, в другой раз не станешь на Государя…
Толпа молчала, готовая взорваться.
Последнее, что услышала Соня: ж — и — д — ы — ы!
И, воспарив, последнее, что увидела, странный, весь какой-то прямоугольный, красного кирпича дом и в нем девочку, неведомо почему закаменелую возле непонятного ящика, откуда неслись звуки человеческой речи…
Со среды до пятницы, до семнадцатого апреля, били жидов в уездном Елизаветграде, из пятнадцати тысяч уцелели немногие.
И в субботу, в
«День седьмый, суббота, Господу Богу твоему: не делай в оный никакой работы ни ты, ни сын твой, ни раб твой, ни дочь твоя, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришелец, который в жилищах твоих…»