У входа в усыпальницу меня караулили два гвардейца. Излишняя предосторожность — в замке стояла мертвая тишина, только мухи жужжали. Даже собак и лошадей было не слышно; я заметил открытую дверь в пустую конюшню. Все уцелевшие после ночи вампиров сбежали куда глаза глядят.
И тут я вспомнил о наследнике. Как забавно!
Я шел и пытался понять, зачем я оставил его в живых — ребенка предательницы, воспитанного предательницей в окружении моих врагов. Ребенка, который наверняка меня ненавидит всей душой. Своего будущего соперника. Очередной приступ «благородства»?
Что он мне?
Но невозможно было сделать по-другому. Я думал, что все будет очень плохо, и шел, чтобы дожечь еще тлеющую в душе человечность. Я понимал, что душа сгорит окончательно, если я убью ребенка своими руками — меня внутренне трясло, я никогда еще так не боялся, но я все равно туда пошел.
У вас, ваше поганое величество, есть идиотская привычка давать врагам шанс. Каковым шансом они незамедлительно и пользуются.
Принц жил во флигеле, очень уютно. Дар ощущал его присутствие на втором этаже как присутствие единственного в замке живого человеческого существа. Двери флигеля бросили распахнутыми настежь. На лестнице валялись какие-то тряпки, битая посуда и труп пожилой женщины — может, няньки или камеристки. Я зачем-то поднял труп под мышки и оттащил с дороги куда-то в угол, за портьеру.
Принца заперли в спальне, и у дверей спальни стояла пара скелетов, сделавших «на караул» при моем приближении. Я отстранил их, открыл дверь и вошел.
Принц Людвиг стоял около разворошенной постели и смотрел на меня в упор. Широко раскрытыми глазами. Удивленно, пожалуй.
Я поразился, какой он уже большой. После Тодда он показался мне взрослым юношей. Ему должен идти десятый год, прикидываю. Или уже одиннадцатый?
Что за пытка…
Он смотрел на меня, а я сел, чтобы посмотреть на него. Интересное зрелище.
Он оказался ни капли не похожим на моего братца и своего дядюшку, хоть все и твердили об их фантастическом сходстве. И он был, разумеется, ни малейшей черточкой не похож на меня, этот худенький мальчик, хорошенький, как старинная миниатюра на эмали, изображающая юного эльфа. В ночной рубашке с кружевами. С взлохмаченными волосами цвета темного золота. С бледным точеным личиком, большую часть места на котором занимали глаза — темно-синие лесные фиалки в длинных загнутых ресницах.
Не Людвиг-Старший и не я. Вылитая и абсолютная Розамунда.
Такая же подчеркнутая осанка, такой же острый задранный подбородок. Так же рассматривал меня — с любопытством, но неодобрительно.
Когда я это окончательно осознал, от боли на мгновение даже в глазах потемнело.
— Ну ладно, — говорю, когда немного справился с собой. — Ты знаешь, где твоя одежда лежит? Иди одевайся, мы уезжаем.
Он вздохнул.
— Ты, значит, Дольф, — говорит. — Да?
Голосок звонкий и холодный. Как у Розамунды. И как Розамунда, дернул плечами, задрал подбородок выше.
— Там, в каминной, — говорит, — скелеты стоят. Они меня не выпускают отсюда. Это ты им велел?
— Они выпустят, — говорю. — Я велел. Иди.
Я встал, и он вышел, поглядывая на меня. В каминной взглянул на гвардейцев бегло. Не испуганно, заинтересованно.
— Значит, — говорит, — все — правда, да? Тебе мертвые служат?
— Да, — говорю. — Все правда.
— А мы уезжаем с мамой? — спрашивает. Мотнул головой: — То есть — с королевой?
И стал ждать ответа напряженно и серьезно. Я чуть снова не разревелся. Я ужасно устал. Я сел на табуретку у остывшего камина.
— Нет, — отвечаю. Кажется, вышло излишне жестоко. — Твои мать и бабка умерли.
Я думал — он сейчас закатит истерику. Или — что больше под характер Розамунды — злобно выскажется. Но он сжал губы и промолчал. Взял свои одежки, приготовленные камеристкой, начал одеваться — путался в тряпках, мучался со шнурками. Одевали ребенка, одевали, сразу заметно… Толпа нянек, женское воспитание…
Вдруг спросил:
— Ты Роджера повесил, да?
— Нет, — говорю. — Удушил.
Он резко обернулся, взглянул почти восхищенно:
— Руками?!
Я усмехнулся.
— Колдовством.
Молвил задумчиво, застегиваясь:
— Значит, правда можешь… колдовством… — помолчал. — А ты убил маму из ревности, да? Ты ее очень любил?
Спросил. Вопрос меня ошарашил. Что у иных людей за манера…
— Нет, — говорю. Языком ворочать тяжело, как мраморной плитой. — Не из ревности. За измену короне и за то, что она хотела сделать королем моего врага. И не любил.
Наверное, так нельзя говорить с детьми. Но я никогда не умел говорить с детьми как-то особенно. И мне показалось, что Людвиг сделал выводы — его лицо стало хмурым и задумчивым. И он пробормотал еле слышно:
— Так я и знал. Все — вранье.
Я не уехал сразу, как собирался. Потому что Людвигу хотелось разговаривать со мной. У него, видите ли, имелось множество вопросов, для решения которых требовалось мое участие.