Поговорить иногда ужасно хотелось. Это у меня редкое удовольствие было — разговор. Я иногда даже романы читал — там люди разговаривают. Хотя не любил романы, кислятину сопливую. А тут, думаю, повезло мне. Девчонки любят болтать, просто сами не свои. А я буду слушать — им же нравится, когда их слушают. Узнаю, что она ещё любит, почитаю книжки об этом… Даже если это будут платья или пудра, всё равно…
Скромные мечты… Я даже пару уроков танцев взял, хоть на балы никогда не ходил и танцевать терпеть не мог. Может, думал, она все эти танцы-шманцы любит, девчонка же…
Тяжёлые выдались три месяца. Я про всё забыл, даже книг не читал, ходил как в тумане. Всё казалось — теперь начнётся совсем другая жизнь. Не то чтобы даже счастливая, а просто — потеплее, чем эта. Всё равно что отдали бы мне Нэда и он бы спал рядом со мной осенними ночами, когда за окном льёт и ветер воет, а весь мир против тебя, и ты кусаешь подушку, чтобы не взвыть на весь дворец…
Мне тогда хотелось только тепла — больше почти ничего.
А она была тоненькая, с тёмно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками, и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, чёрные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками…
Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет (некромант, конечно!) в своём историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было. Что это выдумка. Правда, красивая…
Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно — холодная, туманная. Выглянешь утром из окна — туман лежит пластами, хоть режь его. Сумеречно, пасмурно. И на душе смутно, беспокойно, будто её царапает что-то… Тяжёлый был год, тяжёлый. Очень для меня памятный.
Свадьбу назначили на начало октября.
Мне тоже сшили такой костюмчик, как покойному братцу — царствие ему небесное. Белый с золотом. Только если Людвиг в этом белом был словно солнце на снегу, то я — вылитый стервятник, переодетый гусём. Умора, право слово.
Я давно заметил: если когда и выгляжу более-менее сносно, так это только в виде небрежном, растрёпанном, что ли, немножко. Когда волосы взлохмачены, воротник расстёгнут, манжеты выдернуты из рукавов… Конечно, по-плебейски смотрюсь. Но, по крайней мере, не как зализанное чучело.
Но церемониймейстер, портной и вся эта компания во главе с моим камергером просто, похоже, сговорились меня поэффектнее изуродовать. С Господом Богом им, разумеется, не тягаться, но определённых успехов они достигли.
Запаковали меня в эту парчу и атлас, как флейту в футляр. Волосы мои завили и напудрили. И лицо от этого выражение приобрело совершенно идиотское, как ни погляди.
Потом стало всё равно. Потом. Но в четырнадцать лет это кажется жутко важным — хорош ты внешне или плох. Глупо. Ребячество. Но ничего не поделаешь. Вот я стоял у зеркал, глотал комок в горле и думал, что лучше сбежать в дикие леса и стать там отшельником, чем в таком виде показаться перед двором, который только и ищет, над чем бы зубы поскалить.
А тем паче — перед Розамундой.
И вот она вплыла в храм, как лилия из инея, в острых бриллиантовых огоньках, бледная, как кружева вокруг её личика, — одни глаза, как тёмные сапфиры, а в них отражаются свечи. И пока она ко мне подходила — я себя и этак, и так… Всеми словами. Про себя.
Смотреть я на неё не мог (надо же на святого отца!), но рука у неё, помню, холодная была и влажная. И дрожала. И я думал, что она озябла и боится. Я бы её Даром прикрыл крепче крепостной стены от любого несчастья, от всего мира…
Там, в храме, я всё плохое, что о девчонках и о романах думал, будто куда-то в дальний ящик запер.
Потом был обед. Скучный, церемонный. Розамунда сидела, будто раскрашенная статуэтка, ничего не ела, всё молчала. И мне не лез кусок в горло. Я только слушал, как батюшкины придворные, скрепя сердце, или, как Нэд говорил, «скрипя сердцем», меня поздравляют: всё это враньё, дешёвое враньё, издевательское враньё, насмешливое враньё…
Вот тут-то мне и закралась в голову мысль, что эта свадьба — тоже кусок моих постоянных налогов Той Самой Стороне. Я это додумать до конца побоялся — до холодного пота между лопатками. Но это-то сущая правда была. Правда.
Единственная правда на том пиру, будь он неладен.
Я еле дождался, чтобы нас оставили, наконец, одних.
Шут отца Розамунды, гнидка горбатенькая, ещё вякнул, что, мол, юного жениха снедает нетерпение наконец взглянуть, в тон ли робам на невесте подвязки, — и все заржали. А я опять почуял: Дар во мне загорелся тёмным пламенем. Он всё это время тлел, будто угли под пойлом, а тут полыхнул так, что щёки вспыхнули. Но я сдержался.
Я решил, что со всей этой сволочью потом посчитаюсь. Подал руку Розамунде, а она только сделала вид, что подала свою, — чуть-чуть прикоснулась. И когда мы уходили, мне снова было жаль её до рези в сердце — но кроме жалости оттуда прорезалась и ненависть.
Ждала своего часа. Я ещё не знал какого.