Он нехотя протянул руку вперед, зажав сигарету всей пятерней. Очкастый склонился еще ниже, выискивая, как ее выбрать, и вдруг, как кот лапой, брезгливо махнул рукой на васюковский набрякший кулак и сказал: «Шайзе». Коренастый немец стоял и смеялся, глядя на Васюкова удивленно и ожидающе…
Они ушли и заперли ворота на засов.
Мы остались вдвоем.
На мне оставались еще три кубаря в петлицах и четыре серебряных галуна на рукавах шинели и гимнастерки – по одному галуну на каждом рукаве…
Мы опять легли на свое прежнее место в соломе, но неглубоко, потому что это не имело уже смысла. Васюков прикурил от своего окурка «мою» сигарету и прикончил ее за три остервенелых и длинных затяжки.
– Как вата, – сказал он и цыкнул через зубы куда-то вверх.
Я промолчал.
– Тебе ж все равно нельзя было, – проговорил он.
– Ладно, – сказал я.
Ни с востока, ни с запада к нам не доносилось ни гула, ни грохота. В Немирове тоже было тихо.
– Могут и не перейти, – немного сгодя сказал Васюков. – Она ж как-никак обрывистая. И вода там как-никак есть…
Он говорил про канаву-ручей впереди наших окопов, и я напомнил о минном поле, о ПТР и о проволочном заграждении. Как-никак колья стоят. Они ж теперь вмерзли и… мало ли!
– Понятно, что вмерзли! – сказал Васюков.
Он опять цыкнул куда-то вверх, и я зажмурился, но плевок опустился на солому далеко от нас, описав, видно, крутую траекторию. Мы полежали молча, и вдруг Васюков привстал и приблизился ко мне почти вплотную.
– Слушай, Сергей, – заговорил он и оглянулся на веялки. – Я вот чего не пойму… Скажи, а куда ж делись наши танки? И самолеты? А? Или их не было? Понимаешь, ить с одними ПТР да с поллитрами… Ну ты сам все знаешь!
Я поправил на себе шапку, чтобы она пониже сползла на лоб, и спросил Васюкова:
– Про что это я знаю?
Он молчал, и я посоветовал ему не трепаться.
– Да я ж одному тебе только! – напомнил Васюков и опять оглянулся на веялки. – Что ж тут такого…
– Вот и помалкивай! – сказал я.
Там, у себя на воле, Васюков не спросил бы про это. Ни у меня не спросил бы, ни у себя, ни у кого другого. И я тоже не спросил бы, потому что на воле такие разговоры считались вражескими, а мы не были врагами ни родине, ни себе. Вот и все. Я подумал, что и тут, в плену, мы с Васюковым не должны разговаривать ни про «чужую территорию» и ни про наши трудности, ни про майора Калача и ни про разведку боем, ни про бутылки с бензином и ни про что-нибудь другое, – мало ли о чем тут захочется поговорить! Если мы тут ни о чем
Васюков зарылся с головой в солому и оттуда не сказал, а выкрикнул:
– Махал я их! Слышишь? Махал!
– Кого это? – спросил я.
– Ты знаешь. Особистов твоих!.. Вот теперь взять нас… Ну скажи, за каким хреном нас посылали, а? Что мы могли разведать? Как?
– Боем. Огневые точки врага, – сказал я.
– Ты не прикидывайся дурачком, – сказал Васюков. – Пускай бы он своей задницей разведал эти точки, а потом доложил нам – кисло было или как?
Это он говорил о майоре Калаче, и я приказал ему прекратить болтать.
– Не подымай фост! – ответил Васюков. – Что, с самолета нельзя разведать, да?
– А если его нету? – спросил я.
– Куда ж он делся?
– А его и не было!
– Да мы ж с тобой всю жизнь летали выше и дальше всех! Ну? – фальцетом выкрикнул Васюков.
Я вспомнил про свой землеройный марш на фронт, про убитую лошадь в сенях Маринкиной хаты, про Перемота, про свою рану и плен и с мстительной обидой к себе, будто я один да еще он, Васюков, виноваты во всем, сказал в солому:
– Трепались мы с тобой, понял? А теперь вот все гибнет!
– Ну это ты не свисти! – угрожающе и уже басом проговорил Васюков и вылез из соломы, а я лег вниз лицом и заревел похоронно-трудно. Я ревел в голос, с верующим причетом о погибели, а Васюков сидел поодаль и твердил одно и то же:
– Кляп им в горло, чтоб голова не шаталась! Ясно? Кляп им в горло!
Он так и не придвинулся ко мне и, когда у меня не осталось ни слез, ни слов, сказал:
– Из ПТР тоже можно затокарить будь здоров! Ссадил же я «раму»? Ссадил или нет? Чего молчишь?
– Ну, ссадил, – сказал я. – Ты же с моего плеча бил.
– Конечно, с твоего!.. Капитан обещал к ордену приставить.
– Потом получишь, – примирительно сказал я.
– Вместе получим, – заявил Васюков. – И носить будем поровну, неделю я, а неделю ты.
– Ладно, – сказал я, и он пошел за веялки и вернулся с двумя небольшими бураками.
В полдень в сарай явился немецкий солдат в каске и с винтовкой. Он встал в проеме ворот, пощурился на веялки и дважды проговорил: «Раус». Немец не видел нас, и когда мы зашевелились, он стащил с плеча винтовку и отступил за ворота:
– Раус! Лёс!
Я сидел и что-то искал в соломе. Я не знал ни имени ему, ни размера, – что-то доступное только сердцу и без чего нельзя было встать и идти, и немец должен был знать про это. Васюков тоже пошарил вокруг себя и захватил горсть соломы.
– Чего он, Сереж? А?
Щеки у Васюкова были серые, и пух на них стоял дыбом.