Я подъехала к дому и довольно долго сидела, глядя на входную дверь. Меня окружала глухая, безмолвная онкведонская ночь, и я не могла заставить себя войти в дом, в котором нет моих детей. Мельком подумала про стылый гараж — можно ли там, несмотря на сквозняки, покончить с собой, отравившись угарным газом. «Молчать, — приказала я своим мыслям, — молчать и думать». Кроме того, бензин был почти на нуле.
Войдя в дом, я отложила в сторонку «Дунни и Берка» и скинула туфли. Подогрела молока. Развернула рукопись и села перечитывать еще раз. В «Малыше Руте» было много страсти — в персонажах, одержимых своими желаниями, да и в самих словах. Причем в словах не было никакой грубости, одна душераздирающая красота, то вопль, то веселье, а еще — яростная самобытность, то были слова, принадлежащие только этому автору и его читателю. Предложение за предложением, спринтерский побег от обыденности.
Разве Набоков не мог этого написать? Хотя с какой стати? А может, Вере с Владимиром было одиноко в этом доме, они ведь уехали из Европы, лишились всех друзей, писателей и художников. Может быть, именно поэтому Набоков и обратился к образу Малыша Рута — обратился мыслями к Америке, а может быть, к славе. Одинокие люди много думают о знаменитостях (это я тоже почерпнула из «Современной психологии»), хотя я о них совсем не думала; я думала об умерших.
Если бы только сохранились какие-то свидетельства того, что он написал этот роман в этом доме. Вот только знаменитые писатели не описывают в дневниках повседневность: «Вера сварила яйцо именно так, как я люблю, загрузил посуду в моечную машину — что угодно, лишь бы не возвращаться к „Малышу“». Или в ее дневнике: «Сегодня поджарила хлеб с сыром, а Володя вымыл уборную. Спрятала последний роман, чтобы он его не уничтожил. Эта книга о бейсболе чрезвычайно мучительна для моего мужа».
Пошли они, эти телевизионщики с их убогими представлениями о том, что интересно обыкновенным людям. Пошли они, эти дураки неверующие из «Сотби». С чего это они решили, что больше всех знают? Я злилась на них за то, что путь мой никуда не привел.
В середине жизни случаются такие вот тупиковые дни. В двадцать всегда кажется: я продвигаюсь вперед, а потом — как вот сейчас — начинает казаться, что фиг.
Отправилась в постель. Лежала в одиночестве, водя руками по телу, пытаясь представить, что бы ощутил мой любовник: тут кость, тут складка кожи, тут прощупывается мышца или сухожилие, тут мягкое тесто. Я лежала и думала, как это странно — стареть. Стоило телу обрести мудрость и глубину восприятия — и оно уже никому не нужно.
Утром я позвонила Марджи. Макс ей уже, видимо, все доложил, потому что она была со мной чрезвычайно ласкова.
— Надежд было мало, Барб.
Интересно, почему все, кроме меня, знали об этом с самого начала?
— Вы согласны попробовать продать «Малыша Рута» издателям просто как обычный роман? — спросила я.
Марджи сказала, что, если я на этом что-то и заработаю, вряд ли это в корне изменит мою жизнь.
Мы обе знали, что имеется в виду под «изменит мою жизнь».
— А недописанный фрагмент? — спросила я.
— Вы же умеете писать; сядьте и допишите.
Я не врубилась, с какой стати Марджи перекидывает мостик от эпистол в стиле «Благодарим за ваше письмо касательно процента жира в…» к имитации Набокова, поэтому промолчала.
— Вы интересуетесь спортом?
Вот это еще одна моя черта, о которой я предпочитаю не распространяться. Я уважаю людей, которые интересуются спортом. Как уважаю людей, которые любят домашних животных. А вот понять их никак не могу. Раскрывать эти темные стороны моей натуры не стоило, но лгать Марджи я тоже не хотела.
— Вообще-то, нет, — ответила я.
— Тогда вам нужно познакомиться с Руди. Это мой старый друг, он работает тренером в Вайнделле. Подготовил блестящую гребную команду. Он любого заинтересует спортом. Я попрошу, чтобы он вам позвонил. Речь не идет о свидании, хотя кто знает. Оденьтесь поинтереснее, очень вас прошу.
— Спасибо, — откликнулась я, но Марджи уже повесила трубку.
Мне стоило бы подумать о встречах с новыми людьми и о красивой одежде, но вместо этого я снова вернулась мыслями к тем, по кому буду тосковать вечно.
В последние дни жизни моего кузена, когда он еще мог переносить мое общество, я сидела у его кровати в дорогой клинике и говорила обо всем, о чем он хотел говорить. Он сказал: «Я жалею, что у меня нет детей, похоже, я упустил в жизни самое лучшее». Он спросил, собираюсь ли я выходить за Джона. Я ответила, что не знаю (а еще я тогда не знала, что беременна Сэмом), и кузен спросил: «Скучно с ним, да?» Умирающие могут говорить такие вещи, им ведь нечего терять.
Потом он сказал, чтобы я забрала все шерстяные носки, которые связала для него мать. Они грудами лежали на подоконниках в его палате, рядом с книгами. Серо-коричневые, из самой мягкой и тонкой пряжи.
— Забери их отсюда, — сказал он. — Можно подумать, мне еще нужны тряпки.
На том мы и расстались.