— Да, согласен, — сказал Леонид Голенищев в беседе с Павлом, — это, если угодно, культурный «план Маршалла». В экономике он сработал блестяще. Рыночная экспансия, провоцирующая дальнейший рост. Я даю тебе в долг, а ты, чтобы мне долг отдать, вынужден не на печи лежать, а много работать. Пусть так. Но беды здесь я не вижу.
И кто бы усмотрел тут беду? Что толку спорить, если весь мир давно живет так — и хорошо ведь живет. Если Павел и продолжал спорить, то скорее всего просто по причине характера, доставшегося от деда. Его спрашивали: как вам Джаспер Джонс? А он отвечал: по-моему, пустой и бессмысленный художник.
— Но он же во всех музеях мира!
— Ну и что? Разве он от этого умнее стал?
— Но ведь он гений!
— Неужели гений?
— Безусловно!
— Как Леонардо?
— Для своего времени.
— Тогда скажите, какая мысль — плод сознания Джаспера Джонса — вас поразила?
— Его, между прочим, признали гением знатоки всего мира — и такой признал, и сякой, и даже этакий тоже признал.
— А предпринимателя Тофика Левкоева признали и президент, и премьер-министр. Он что, от этого стал честнее?
— Да как же можно равнять дельцов — с художниками?
— А в чем разница? И то и другое — предпринимательство.
Договориться с оппонентом Павел не мог: решающим всегда оказывалось то, что многие неизвестные Павлу люди признали Джонса (или кого-то другого) значительным. Эта расписка, выданная Джонсу свободным обществом, была убедительнее любых доводов — ведь именно такие расписки выдавало общество и до того, и никогда не ошибалось. А если художественная деятельность и предпринимательство — одно и то же, то что же здесь дурного?
И разве не точь-в-точь такую же расписку выдавал отечественным авторам знаменитый «Список Первачева»? Сам Захар Первачев, переписав в очередной раз список, объяснил это репортерам следующим образом: «Бремя ответственности не позволяет забыть о том, что даешь определенному имени, определенному искусству — путевку в жизнь. Берешь, образно выражаясь, для этого имени кредит у истории». И отец второго авангарда нисколько не ошибался, употребляя именно эти слова: счастливчики, попавшие в «Список Первачева», немедленно становились признанными мастерами, и цены на их произведения росли. Скажем, художник Дутов, намаявшийся с местонахождением в списке, в финальном варианте был наконец прочно прописан и даже вознесся на престижную восьмую строку. Жизнь Дутова совершенно наладилась: жена вернулась под кров, и работы художника стали продаваться. И что уж говорить о тех мастерах, чье наличие в списке было несомненным?
Только обиженные судьбой морщились, когда до них доходили вести о коммерческом успехе художников. Именно такие, ущербные, никому не нужные люди распространяли сплетни об успешных художниках. Чего только не рассказывали о Гузкине и Пинкисевиче! По Москве ползли слухи, нехорошие слухи. А впрочем, что значит «нехорошие»? Такие ли уж нехорошие, разобраться еще надо. Некоторым казалось, напротив того, что история завидная. Люди попроще отмахивались, а люди завистливые пересказывали друг другу, обсуждали подробности. Говорили, что Гузкин живет с некоей княгиней, что у него замок под Парижем, дом в Баварии, обедает, мол, в ресторане «У Липпа» и за каждую бутылку платит по тысяче. Так уж и по тысяче? — ахали уязвленные москвичи. — Небось не по тысяче. — Мне жена Эдика Пинкисевича рассказывала. Они с Эдиком как сели, зал абонировали на двоих — и до утра гуляли. Официанту — сразу пачку денег, чтоб заведение не закрывал, и давай квасить под музыку. — Как странно. Гриша ведь интеллигентный человек. Что за купечество? — Почему-то в наших людях там просыпается купеческое. Культурный алгоритм, — так отвечали сведующие.