— Видишь! Еще одно зеркало! Тоже зеркало! И ты прав, ты прав, — вдруг горячо заговорил историк, хватая друга за руку, — ты прав, что для каждого играется своя пьеса. И я тоже прав, когда сказал, что пьеса всего лишь одна — одна на всех. Понимаешь?
— Нет, мой пылкий друг, не понимаю.
— Я имею в виду такое зеркало, в котором отразится все сразу. Мышеловка — сыграна и для короля, и для Гамлета, и попадают в нее оба. Просто король видит в представлении аллюзию своей истории, а Гамлет — структуру истории вообще. И Гамлет понимает, что его судьба — это такая же пьеса внутри другой пьесы, как «Мышеловка» — внутри пьесы «Гамлет».
— Все ты запутал.
— Наоборот, распутал. Гляди. Если можно вставить одну пьесу внутрь другой — значит, это происходит постоянно. Это — простое понимание. Если судьба любого из твоего окружения — есть инвариант твоей судьбы, то почему не предположить, что все судьбы вместе — инвариант чьей-то еще? Есть пьеса «Гамлет» а внутри у нее есть вставная пьеса «Мышеловка». Но есть и другая пьеса, которая размерами и значением еще больше «Гамлета», и «Гамлет» в ней, в этой большей пьесе, — такое же вставное представление. Понимаешь? Герой неожиданно это понял. Он смотрел на судьбы других теней — на судьбы своих двойников. Вернее сказать так: он думал (и мы вместе с ним думали), что все они — его двойники. И неожиданно этот зеркальный ряд распался, когда он увидел, что они вставлены не в его пьесу, как он самонадеянно решил, а они — вместе с ним — внутри большей пьесы. Понимаешь теперь? Он вдруг видит это там, в театре. Его судьба — такой же вариант чьей-то еще судьбы, как судьба Лаэрта — вариант его собственной. Понимаешь?
— Ты хочешь сказать, что для Лаэрта написана пьеса «Гамлет», а для Гамлета — какая-то еще, другая пьеса?
— Та, другая пьеса, написана для всех.
— И даже для министра энергетики? Ему точно закон не писан.
— Писан. Просто он не читал.
— А как называется другая, большая пьеса?
— Разве ты сам не знаешь?
— Нет.
— Она называется «Отец и сын». Внутри нее играется «Гамлет». Единственный судья для сына — отец, и последний приговор отцу выносит сын. Эта цепь не может быть разомкнута — что они друг без друга?
— А чем эта главная пьеса кончается?
— Как чем?
И оба мальчика замолчали. Потом один сказал:
— Гамлет пугается в понятиях, отправной точкой для него является судьба отца.
— А потом?
— Потом он начинает другой счет.
— Откуда?
— От отца, откуда же еще. Другого счета не бывает.
— Ты меня совсем запугал.
— А все просто, надо только подумать.
И опять мальчики замолчали, и молча прошли еще круг под липами, мимо дома Лугового и Левкоева.
— Ты имеешь в виду небесного отца? — сказал другой мальчик.
— Наконец додумался.
— Страшная пьеса.
— Ты про какую?
— «Гамлет». Та, главная, утешительная.
— А мне кажется, это одна и та же пьеса.
— Пойми, пожалуйста, — сказал другой мальчик, — невыносимо знать, что из любой пьесы выходит один и тот же сюжет. Это совсем не утешает. Это оскорбительно для всех — для Гамлета, для тебя, для меня. И это должно быть оскорбительно для той, главной пьесы. Зачем отцу такой сын, который не живет самостоятельно?
— Но Гамлет живет самостоятельно. Он сам все придумал, его не об этом просили. Отцу его хватило бы, чтоб он свел счеты с Клавдием и сел на трон.
— А другому отцу — тому всегда мало. Ему, что ни дай, — все мало. Он всегда скажет: ты можешь больше.
— Ему всегда мало.
— Вот что ужасно — вырвешься из одного сюжета, думаешь: убежал! А ты не убежал и никогда не убежишь. Куда деться? Как побег из сибирского лагеря, — никто из мальчиков не был в тайге, но им казалось, что они знают, как бывает, — как побег из лагеря: перелез ограду, а там — тайга. Не убежишь, потому что некуда. Будь оно все проклято!
— Что — все? — спросил мальчик.
— Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра — там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, — у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало. И вот, когда жизнь в России повернулась — пусть на чуть-чуть, пусть немного, — когда я чуть свободнее вздохнул, когда появилась у меня надежда, что Россия заживет не коммунистической, не исторической, а просто своей жизнью, — так появился умник (и всегда найдется такой), который говорит: стой, не уйдешь. И показывает мне, что куда бы я ни выпрыгнул, — все равно окажусь в чужой истории. Полюблю я Соню Татарникову или не полюблю — все равно выйдет, что это не вполне моя жизнь, моей собственной жизни — у меня нет.
— Но собственной истории ни у кого нет, — сказал мальчик, — мы все в одной большой истории. И нет такого сюжета, через который не просматривался бы другой сюжет — главный сюжет. Спрятаться нельзя.