Я привожу здесь этот эпизод биографии известного художника лишь как иллюстрацию врастания авангарда в тело официальной культуры - процесса непростого, но естественного. Выражаясь экономическими терминами, акции авангарда оказались подтверждены банком культуры: официальная культура удостоверила их стоимость.
Биография же гомельского мастера дефекаций являла прямую противоположность описанному выше - и, если задаться вопросом, в чем же именно состояло это кардинальное отличие, - ответ будет прост: в обреченной революционности. Тот, кто решается на подлинную революцию, не мнимую, а поистине безоглядную, неизбежно остается один. В гости не позовут и чаем не угостят. Безумный Дон Кихот, бродящий по дорогам Кастилии, нелюдимый Сезанн, идущий по дорогам Экса, - не являют ли они нам пример гордого, но поистине безотрадного в своем одиночестве духа? Тот, кто отважился сказать всем наперекор, должен быть готов к такой судьбе. Мастера дефекаций давно забыли. Люся Свистоплясова встретила его на улице - и испугалась. Отшатнулась даже, так поразил ее облик некогда известного мастера. Обыкновенный бомж, подумала она, человек, разом состарившийся на тридцать лет, грязный и больной. Седая щетина, нечесаные пряди. - Что? Страшно? - с издевкой спросил художник. Не узнаешь? - А ты ешь что-нибудь? Ты живешь где? - ахнула Свистоплясова. - Ишь, хватились, - отвечал художник насмешливо, - ишь, какая заботливая, а я уж три раза околеть мог. Меня три раза в морг увозили с улицы. Ну, что тебе еще интересно? Как зимой выжил? Отчего не замерз? Не бойся, замерзну еще. Он зябко повел плечами под дырявым пальто. Люся хотела спросить, работает ли он, и удержалась от вопроса. В самом деле, вопрос мог бы прозвучать цинично. Однако художник угадал вопрос. - Работаю я! Да! Работаю! И лучше прежнего работаю! Для себя работаю, не на публику - и, как бы в подтверждение своих слов он расстегнул штаны и принялся мочиться на стену дома, несколько отвернувшись от Люси и прикрывая ширинку рукой. Действительно, некая застенчивость этого жеста, то, что художник при всей тяге к эксгибиционизму позиционировал этот жест как интимный, укромный, - резко отличалась от его предыдущей эстетики. Если прежние отправления мастера были сознательно и даже преувеличенно публичны, то сегодняшний акт представлялся неким апофеозом частного, приватного. Люся не могла про себя не отметить этот контраст, но отнесла его за счет общей зажатости, затравленности и бедственного положения. Лишь позже, спокойно анализируя свои впечатления, она пришла к выводу, что налицо действительно новый почерк, изменение стиля.
Она почти тайком стала подбрасывать ему заказы на работу - в небольшие, жалкие периферийные клубы, дома культуры на окраине, районные дискотеки. И звонила потом администраторам, справлялась, как прошло. И всегда слышала раздраженное: ну да, мол, прошло, спасибо, что уже прошло. Срам один, ничего не осталось от былого искусства. Драйва, мол, нет. Попытка связаться со столичными галереями - с тем же Поставцом, например, - разумеется, ничего не дала. Вежливый Слава Поставец высказался в том смысле, что у его галереи уже сформирована репутация, есть постоянные приличные клиенты; да и вообще надо держать планку в актуальном искусстве - все-таки после выставки Ле Жикизду, и так далее в том же духе. Ну куда с таким бомжом? Да и - положа руку на сердце - отвечает ли его так называемое творчество вызову времени? Да, актуально ли то, что он делает? Шум времени, говоря словами поэта, там слышен ли? А-а, то-то и оно, что шум не слышен - так себе, шорох какой-то. Но Люся, твердя про себя ахматовское «когда б вы знали, из какого сора», рук не опускала. Она продолжала работать, то есть убеждать, спорить, доказывать - иными словами, отстаивать права подлинного авангарда. И так делали все вокруг нее. Интеллигенция отстаивала свои свободолюбивые убеждения - свое право на высказывание, на самовыражение, на культурный проект. Так делал Яков Шайзенштейн, так делали Роза Кранц и Голда Стерн, так делали Леонид Голенищев и Петр Труффальдино, так делал Осип Стремовский - лучшие, умнейшие люди столицы.