- И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? - спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. - Или - взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать - пусть жрет! Не хотелось, нет?
- Ты сошел с ума, - сказал Гриша, - все-таки есть разница между искусством и хулиганством.
- Конечно, - сказал Струев, - конечно. А вот Марианна кричит всегда.
- И что же, - спросил его Гузкин, - теперь никакого творчества?
- А зачем оно?
- Ни перформансов, ни инсталляций?
- Посмотрим, - сказал Струев, - время покажет.
- Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?
- Почему? - Струев пожал плечами. - Станем, конечно.
- Зачем тебе деньги?
- Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось - значит, пора перейти к партизанской войне.
- Хорошо сказано, - и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, - авангардом занимаются уже все - а мы станем партизанами духа!
- Вот именно, - сказал Струев, - а теперь зови своего дантиста.
- Он не простой дантист.
- С дантистами всегда так, - сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, - они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.
- Если тебе уже все равно, - задал Гузкин еще один вопрос, - если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?
- Неужели непонятно?
- Я тебя слушаю, - Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.
- Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно - то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. - Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.
- Ты, что ли?
- Больше некому.
Он прав, подумал Гузкин. И правота Струева показалась ему ужасной. Эта правота означала, что для Пинкисевича и Дутова, для Стремовского и Первачева опять настанут дурные тяжелые времена. Не для него, не для Гриши, за себя он уже не волновался; мало что могло уже измениться в его судьбе; он -то как раз устроен; после выставки в центре Помпиду, после контракта с Нью-Йорком что могло его беспокоить? Ничто не могло - он не беспокоился за себя. Но вот те, другие, те, кто опять станет прятаться по подвалам и бегать на чердачные выставки, трястись от стука в дверь, прятать свои рисунки по знакомым, - их жаль. Есть такие люди, что носят с собой беду, и Струев несомненно принадлежал к их числу. Есть такие люди, что кличут на себя несчастье. Струев был именно таким. И еще есть такие люди, которые других ввергают в эту беду и в эти несчастья, люди такого рода называются провокаторами. Нечаев был таким человеком. И Ленин таким человеком был. И Струев был именно таким человеком.
- Может, обойдется, Семен? - спросил Гузкин. - Что зря пророчить?
- Если обойдется, так что ж ты в Париже, а не в Москве? - ответил Струев.
- Я уехал не от власти, - сказал Гриша, - но от бескультурья - к цивилизации.
- Ну, как же, - зло сказал Струев, - четвертая волна эмиграции, известное дело. Первые - драпали от революции, вторые - от войны, третьи - от Советской власти. А вот четвертые додумались - от бескультурья они бегут. От бескультурья - за колбасой. Прохвосты.
- Полегче, - сказал Гузкин, - ты меня не оскорбляй.
- Почему мне тебя не оскорблять, - спросил Струев, - если мне хочется тебя оскорблять?
Гузкин на всякий случай отодвинулся вместе с креслом и сказал так: