Я грохнулся на пол в глубоком обмороке.
Говенье
Законоучитель наш отец Антоний вселял в меня благоговейный трепет своею всегда сверкавшею, всегда торжественною фигурою. Он постоянно носил громко шумевшую новую люстриновую рясу, которая ломалась в изгибах и складках, будто жестяная, и отражала от себя во все стороны лучи солнца; мне казалось от этого, что до батюшки страшно дотронуться.
Как нарочно, нос у отца Антония был длинный и острый, слегка загнутый крючком, сжатые вместе губы выдавались вперёд тоже как-то остро и требовательно, чёрная бородка, собранная в тугую метёлочку, и усы, жёсткие, как проволока, стоят торчком вперёд, будто заранее насторожившись, а на голове была воздета сверх напомаженных до блеска волос непомерно высокая и сильно заострённая скуфейка лилового бархата, так что действительно в моей детской фантазии он весь словно ощетинивался остриями. К этому присоединялась необыкновенная величавость движений и речи. Батюшка наш, можно сказать, и ходил, и говорил только одним «высоким слогом».
Мы так привыкли видеть его торжественно совершающим одни лишь официальные акты учительства и священства, что даже представить себе не могли, чтобы у отца Антония нашлись в обиходе обыкновенные житейские слова для обыкновенных житейских дел. Он даже в домашний быт вносил ту же величавую чопорность и суровую сдержанность, которые производили на нас, его учеников, такое глубокое впечатление.
— Акилина, подай сей плод! — кратко говорил он жене, указывая костлявым пальцем на яблоко. — Жено! Насыть младенца! — строгим голосом напоминал он ей при криках грудного младенца.
Батюшка любил говорить нам поучения по всякому случаю, и почти каждый класс начинал притчею по поводу какого-нибудь события нашей гимназической жизни, так что уж мы при первом слоге впивались в него ушами и глазами, стараясь поскорее догадаться, на кого и на что хочет намекнуть он.
Один из богатеньких четвероклассников наших волонтёр Казмин, сын откупщика, постоянно обгонял на своих рысаках скромно шествовашего пешком отца Антония, кое-когда даже обдавая его брызгами грязи из-под копыт пристяжных. Батюшка никогда не упускал публично перед целым классом напудрить за это Казмину голову.
Как только он войдёт в класс с глазами, сверкающими горячее обыкновенного, так мы и знаем, что начнётся головомойка Казмину. Прочтут громко и отчётливо молитву перед ученьем, походит, походит батюшка по классу, с безмолвным состраданием покачивая головою, и начнёт словно сам с собою:
— Бедный христианин, быть может, и несравнимо достойнейший, бредёт по образу апостольскому пешим хождением через прах и грязь, а тщеславные сыны человеческие, надменные земным богатством своим, рыщут на колесницах по стогнам града, и даже не обращают горделивого лица своего на тех скромных путников, коих они покрывают прахом колёс своих…
— Казмин! Казмин! Это он о Казмине! — сейчас же пробегает по классу оживлённый довольный шёпот, а Казмин обдёргивается и краснеет, чтобы, когда придёт надлежащая минута, встать и попросить обычного извинения у батюшки.
Особенно славилось в гимназии любимое поученье батюшки, которое он говорил семиклассникам в один из последних классов перед выпуском. Это был практический совет юношам, покидавшим школу и вступавшим в жизнь, как нужно переносить невзгоды этой жизни. Я хорошо помню начало этого поученья, которое все мы знали наизусть за много лет до того, как приходилось услышать его в седьмом классе из уст самого батюшки.
— Когда обуяет вас малодушие житейское, то вознеситесь мысленно превыше атмосферы земные, да и воззрите оттуда вниз… Тогда и планида наша вся с песчинку покажется, а не токмо что!
Что касается меня, то поученья и проповеди батюшки потрясли меня до глубины души. Все слова его были такие страшные, и глаза его были страшные, и колючие усы его были страшные, стоишь, бывало, перед ним в церкви, спрятавшись в рядах товарищей, и дрожишь всеми жилками, впившись глазами в его грозную фигуру, пристыв ухом к его грозной речи… Даже когда он служил за престолом в алтаре и воссылал протяжным резким басом молитвы Кроткому Спасителю мира, то моему глупому ребяческому воображению, начинённому образами библейского мира, он казался в своей рогатой шапочке суровым первосвященником Израиля, или неумолимым библейским пророком, способным бестрепетно заклать перед алтарём Иеговы и четыреста жрецов Ваала, и триста «жрецов дубровных».
В классе батюшки порядок и внимание были примерные. Никто не смел не слушать, никто не решался шалить. А чуть что послышится на задних скамьях, пронзительное око отца Антония сейчас же отметит виновника, и пронзительный бас его воткнётся в него, как булавка в пойманного жука:
— Оглашенный! Изыди!
А изыдешь, разумеется, прямо в объятия инспектора.
Знали у батюшки все без исключения и всё без исключения. Даже отпетые старики «гор Ливанских», и те почему-то интересовались Законом Божиим, и к всеобщему удивлению, учили уроки из него.