Мы ходили, перешёптываясь с Алёшей об ожидавшем нас счастии, словно приподнятые на крыльях. Воображенье обгоняло время, и две недели, остававшиеся до конца экзаменов, казались нам ничтожным промежутком, который незаметно промелькнёт не нынче-завтра. В этом переполнении сердца радостными ожиданиями мы с каким-то презрительным снисхождением смотрели на выходки нелюбимых надзирателей, и их противные фигуры вселяли в нас не столько отвращенье и страх, как это было прежде, сколько высокомерную жалость.
Но после первых увлечений ожидавшею нас свободою в душу нашу прокрадывалось щемящее чувство. Хотелось бежать от Гольцов и Нотовичей, торжественно наплевать на них и показать им при всём честном народе, что они шиш взяли с нас, но вместе с тем ужасно не хотелось расстаться с тесным дружеским мирком Белокопытовых, Саквиных, Яруновых, всех этих славных ребят, готовых грудью стать за нас, разделявших с нами все наши радости и беды, и глядевших на нас, как на оплот и надежду дорогого для всех нас четвёртого класса. Сколько было у нас передумано и переговорено с ними вместе, сколько настроено фантазиею общих радужных перспектив, что разорвать эту крепкую сердечную связь, уйти навсегда в другой мир, где уже никогда не встретишь ни одного из этих верных друзей своих, — это казалось нам чем-то чудовищным и возмутительно неблагодарным. Сердце обливалось горечью при одной мысли об этом, и слёзы готовы были ежеминутно брызнуть из моих чересчур впечатлительных глаз, когда Белокопытов или Ярунов начинали говорить о предстоящей нам скорой разлуке. Услужливое воображение наше прибегало к самым натянутым выдумкам, чтобы убедить себя и своих друзей в возможности самых невозможных комбинаций, долженствовавших опять соединить нас в самом скором будущем в такую же дружную семью, в какой мы теперь жили. Все наши бесчисленные распри и ссоры были вконец забыты, и нам теперь, в приливе растроганного дружеского чувства, казалось совершенно искренно, что никогда ни одно облачко не омрачало во все эти протёкшие годы наших братских отношений к милым нашим товарищам, и что они были гораздо ближе к нам, чем это было в действительности.
Пушкин, поэт всех искренних движений души человеческой, метко выразил это сложное и странное чувство прекрасным стихом:
Те, кого покидаешь, кажутся чем-то вроде умирающих для тебя, которым невольно стремишься всё простить, всё забыть, о которых вспоминаешь только одно хорошее. И чем острее ощущаешь былые резкости и несправедливости свои к ним, своё невнимание и обиды, тем добрее и милее кажутся они, тем большею жалостью потерять их охватывается твоё детское сердце.
Но эта жалость не мучительное, безнадёжное сознание зрелого опыта преходимости и непрочности всего земного, а трепещущая розовыми надеждами, смелая вера молодости в неизбежное счастье будущего. Эта сладкая тревога неясных ожиданий, эта инстинктивная жадность перемен и движенья и есть, в сущности, то чувство жизни, та радость бытия, которые составляют главное содержание и самое драгоценное свойство молодости. Ни в чём не живёт человек так полно, как в этих таинственных приготовлениях себя к неведомым перспективам будущего.
Как отрадно видеть глазами расстилающиеся кругом неохватные дали лица земного, это конкретное воплощенье жизни Божьего мира в пространстве, так увлекательно обозревать внутренними очами духа такие же безбрежные дали молодых надежд и стремлений, — это выражение мировой жизни уже не в пространстве, а во времени. Тут две разные стороны одной и той же основной потребности души человеческой.
Совсем иное дело, когда жизнь человека убыла уже настолько, что с жутким чувством думаешь о надвигающемся конце её, когда человеком пройдено и узрено слишком много всяких пространств, всякого времени, и в нём уже исчез юношеский аппетит к новому и неведомому, к вечным переменам и вечным надеждам, а напротив того, хочется замкнуться во что-нибудь неподвижное и определённое, выдерживать в несокрушимой твердыне грозную осаду жизни, и обеспечить себе хотя то скромное духовное достояние, которое уже им добыто.
Какой смысл рваться вперёд тому, кто уже ясно видит, что впереди хмурится, поджидая его, роковая чёрная яма, поставленная ему пределом, в которую и без того безостановочно толкает его судьба?
К нам тоже все товарищи сделались снисходительнее и деликатнее. Они чувствовали, что скоро нас не будет среди них, что мы здесь уже вроде чужих, вроде гостей, с которым нужно обращаться поласковее. Белокопытов, Ярунов, Саквин, Бардин, — все стремились как можно больше с нами говорить. Они тоже стремились заслонить добровольными иллюзиями перспективу нашей внезапной разлуки с ними, но сами мало верили в свои фантазии.