Он появился из-за кирпичной часовни, прошел между древних могильных камней, окидывая взглядом провожающих, время от времени он оглядывался, словно боялся, что будет здесь узнан, и был, видимо, доволен, что все происходящее наблюдает на известном расстоянии. Во время молитвы Трясун приблизился, шаг за шагом, его прямо-таки притягивало все ближе и ближе, он не удовольствовался тем, что приблизился к провожающим, но стал протискиваться сквозь их ряды, мимо Эвальдсена, который был в черном пиджаке, мимо Магды. На какое-то мгновение он исчез за кустом, а в другой раз его скрыла плотная группа, но ускользнуть от меня ему не удавалось, я не терял его из виду, что было мне необходимо, хотя при этом не так уж много улавливал из того, что говорил пастор Плумбек над гробом. Он говорил о цветущей молодости, это я помню, и еще я помню, что он сказал:
— Ибо всякая плоть — как трава, и все величие человека — как цветок сей травы.
Ина не плакала, но Доротея, та всхлипывала, ее всю трясло, Максу пришлось ее поддерживать.
Внезапно Трясун оказался в самых первых рядах, он стоял за Иной и детьми и там, видимо, хотел остаться, он опустил голову и сложил ладони, он и вправду скорбел, каждый мог это видеть, и, возможно, поэтому — из-за его скорби — никто из стоящих вблизи не заинтересовался его особой, хотя на нем был неважнецкий костюм в елочку и выглядел он довольно-таки опустившимся; но вдруг его заметил шеф. Шеф нащупал мою руку, сжал ее, я глянул на него, а он, подхватив мой взгляд, перевел его на Трясуна; и так, чтоб это никто не услышал, прошептал:
— Вон, Бруно, впереди, вон он стоит, задержи его.
Сказать-то было ему легко, а я стал соображать и рассчитывать. Пастор Плумбек говорил о неисповедимой воле божьей, Доротея всхлипывала еще сильнее, провожающие стояли недвижно, слушали, уставившись взглядом кто куда, а сам он, которого я должен был схватить, казалось, предался скорби, отрешился от всего мира, оттого-то я не мог просто так подскочить к нему, нет, я не мог. Лопатка, передо мной лежала маленькая лопатка, которой провожающие бросают на гроб горстку земли, я поднял ее и, повернувшись спиной, стал продвигаться вперед, делая вид, будто хочу отнести ее Ине и детям, ведь они вправе были воспользоваться ею первыми, я проскользнул к ним, не обратив на себя особого внимания, сунул лопатку в суглинок и, отступив, встал рядом с Трясуном. Тот застыл в своей скорби и даже, видимо, не заметил, что я встал рядом, легкая дрожь пробегала время от времени по его телу, он не переставая горбился и легонько тряс головой. Он что-то бормотал, не воспринимая слов пастора Плумбека, я понял, что он произносит про себя собственное надгробное слово — так мне показалось.
Посреди заключительной молитвы он поднял глаза, выпрямился, посмотрел на меня, на лице его промелькнула опасливая улыбка, тут он внезапно кивнул мне и пошел, пошел медленно, с достоинством, мимо провожающих и дальше к кирпичной часовне, а там он исчез. Входная дверь часовни была открыта, меня затянуло внутрь, я оказался перед холмиком из венков, перед букетами, которыми был покрыт пол, аромат лилий меня прямо-таки опьянял. Я не видел его, но ощущал его близость и потому отошел к стене и стал ждать, а спустя немного тихонько позвал его, но он не откликнулся, не ответил. Я решил, что он спрятался в одной из двух служебных комнаток, и потому я пошел на цыпочках между рядами стульев и, открыв первую дверь, заглянул в вечные сумерки какого-то чулана, но не стал спускаться по ведущим вниз двум, не то трем ступенькам, отойдя, я открыл вторую дверь, теперь я уже считал, что ошибся, что вторая каморка тоже служит чуланом. Меня обдало холодным сквозняком, я уже хотел сойти вниз по высоким каменным ступеням, но напрасно искал рукой перила, на какое-то шарканье я обернулся, может, слишком резко, не знаю, я обернулся и стукнулся обо что-то, во всяком случае, я подумал, что я головой обо что-то стукнулся, а на самом деле это был удар, который он обрушил на меня. Когда я падал, я еще успел подумать: теперь я падаю, и еще я подумал, что мне надо упереться руками, чтобы смягчить падение, но когда я грохнулся вниз, я уже ничего не чувствовал.
Я не бросил ни единой горстки земли на могилу Гунтрама Глазера, позднее я по поручению Ины посадил там миндальное деревце, но я не был при том, как они опускали гроб и засыпали его землей, не был я и на поминках в «Немецком доме», где угощали яблочным пирогом и пирогом с корицей. Хотя в голове у меня все ходуном ходило и перекатывалось, словно там что-то оборвалось, я без посторонней помощи выполз из каморки, и на улице в голове у меня еще сильнее загрохотало, не знаю, сколько раз я по дороге домой останавливался, опускался на четвереньки, но я хотел только домой, и потому в конце концов добрался, только вот запереть за собой — это я попросту забыл.