Нет другого такого места, где люди чаще что-то выбрасывают или роняют, как на станции, будь то окурки, или использованные билеты, или оберточная бумага — все летит на платформу, ведь даже пустые стаканчики из-под мороженого и яблочную кожуру люди просто бросают под ноги; здесь, считают они, можно себе это позволить, между прибытием и отправлением. И в каких же пятнах дверь-вертушка от бесконечных пинков ногами, которые она получает, и как туда-сюда ходит на вечном сквозняке — не удивительно, что Марион кашляет, сколько я ее знаю. Разбиты вдрызг маленькие окошечки автомата со сладостями, видимо, кто-то сделал это со злости, потому что автомат только глотал монеты, но ничего не выдавал. Если шеф хотел тут в буфете что-то выпить, так делал это только стоя, опрокидывая рюмку, платил и уходил; даже когда зал ожидания был пустой, он не хотел садиться, здесь в воздухе всего слишком для меня много, говорил он, и больше ничего не говорил.
— Ну что, Бруно, как обычно? Тефтельки свежие.
— Нет, сегодня не надо, сегодня можжевеловой водки, целую бутылку, и красиво ее упакуйте.
Я сразу вижу по ее грустным круглым глазам, что можжевеловой водки у нее нет, ну, так что-нибудь другое, я не знаю что, только бы шефу было по вкусу. Марион кивает, улыбается, она уже знает, что нужно.
— По вкусу ему будет пшеничная, он ее любит. Это подарок?
— Да, — говорю я.
С каким удивлением она на меня уставилась, как пытливо смотрит, так, словно бы я ее разочаровал, и теперь еще раз спрашивает, не принести ли мне то, что она приносит обычно, но я говорю: нет. Почему же она так качает головой в ответ и смотрит на меня так жалостливо? Она получила заказ, этого же ей достаточно, во всяком случае, ждать у ее прилавка я не буду.
— Я скоро вернусь.
— Да, хорошо.
Весы, хотел бы я знать, зачем они именно на станции поставили весы, здесь, где люди только здороваются и прощаются, где все всегда только торопятся, наверняка на этих весах еще никто не проверял своего веса, и я не хочу быть первым. Автоматы со сладостями они буквально выпотрошили, из них даже проволока наружу торчит. Я бы лучше из карьера песок вывозил, чем работал на этой станции, лучше бы торф резал, или осушал болота, или опять собирал камни с полей, как в те времена, вместе с ним. Ничто не повторяется, Бруно, сказал шеф, а сам лежал, точно придавленный грузом. Если бы я только мог ему помочь.
Меня видят, я всей кожей чувствую, что какой-то человек откуда-то на меня уставился, не с пустынной платформы, не от входной двери, нет, он сидит за моей спиной в билетной кассе, за окошечком, полузатянутым занавесками. Возможно, его беспокоит, что я стою так близко, Бонзак, старый Бонзак, который всегда и везде только ворчит и всем недоволен, о котором Макс однажды сказал: прирожденный фельдфебель.
— Чего ты тут слоняешься? — спрашивает он пренебрежительно, глядя на меня своими водянистыми глазами, и уж совсем тихо бормочет: — Недоумок.
— Но мне же можно здесь стоять?
— Ясное дело, — говорит он и ухмыляется, — ясное дело, но не у окошечка. Здесь может стоять только тот, кто собирается купить билет. Это ведь ты понимаешь?
Его ухмылка, его перекошенное злобной усмешкой лицо — Бонзак выглядит так, словно постарел в одночасье, внезапно.
— Или ты собираешься купить билет? — спрашивает он и сам смеется над своим вопросом, а потом объявляет: — Для этого нужны деньги.
Не хочу с ним разговаривать и сразу же спрашиваю:
— Сколько?
— Н-да, — говорит он, — это зависит от того, куда господин собирается ехать.
— В Шлезвиг, — отвечаю я, — дайте билет в Шлезвиг.
Как озадаченно уставился он на меня, теперь он не знает, как ему поступить, этот прирожденный фельдфебель. Двадцати марок, пожалуй, хватит.
— Вот деньги, — говорю я, кладу банкноту на вертящуюся тарелку под окошечком и разглаживаю ее.
Так недоверчиво он еще никогда на меня не смотрел, но он уже взял себя в руки, ухмыляется, пожимая плечами — почему нет? — достает билет с таким видом, словно решил принять участие в какой-то забаве — почему бы нет? — кладет билет на тарелочку.
— Держите, сдачу не забудьте, счастливого пути.
Билет нельзя мять, это мой первый билет, в руке он сразу же потеплел.
— Ой, Бруно, что с тобой? — Марион с удивлением показывает на дверь-вертушку, которую я, видимо, слишком сильно толкнул; пакетик лежит на прилавке.
— Красиво получилось, — говорю я, — пусть шеф не сразу догадается, что там, пусть сперва развернет и порадуется, пока разворачивает. Я сейчас расплачусь.
Почему она так странно смотрит на меня, почему опять спрашивает:
— Что это с тобой, Бруно?
— Со мной вообще ничего, только хочу попасть в крепость до наступления темноты.
— Ни тефтелей, ни лимонаду?
— Ничего, сегодня в виде исключения — ничего.
А она:
— Ты ведь не болен, Бруно?