Иными словами: остается интерпретировать смысл тезиса, который выдвигает Леонгард в своей любопытной работе «Слово»: «Каждое слово — и весь язык — являются ономатопоэтическими». Ключ, который собственно только и делает этот тезис полностью прозрачным, кроется в понятии нечувственного подобия. Ведь если мы расположим означающие одно и то же слова из различных языков вокруг некоего означаемого как их средоточия, то необходимо исследовать, каким образом все они — зачастую не имеющие между собой ни малейшего подобия — подобны означаемому, являющемуся их центром. Такое понимание, конечно, теснейшим образом сродни мистическим и теологическим теориям языка, хотя при этом не чуждо и эмпирической филологии. Сегодня, однако, известно, что мистические учения не удовлетворяются вовлечением устного слова в свое мыслительное пространство. Они должны совершенно в том же смысле вовлекать туда и письмо. И здесь следует обратить внимание на то, что мистические учения о языке, вероятно, еще лучше, чем определенные звукосочетания языка, проясняют сущность нечувственного подобия как отношение письменного образа слов или букв к означаемому или именующему элементу. Так, буква «бет» имеет имя некоего дома. Поэтому именно нечувственное подобие создает натяжение не только между произнесенным и подразумеваемым, но и между написанным и подразумеваемым, и точно так же между произнесенным и написанным. И всякий раз — совершенно новым, оригинальным и не из чего не выводимым образом.
Важнейшим из этих натяжений следует считать последний случай — натяжение между написанным и произнесенным. Ведь как раз властвующее здесь подобие является наиболее нечувственным. И это подобие было достигнуто позже остальных. А попытку представить себе подлинную сущность подобия едва ли можно предпринять без взгляда на историю его становления, сколь бы непроницаемой ни казалась завеса, которая распростерта над этой историей по сей день. Новейшая графология научила нас распознавать в почерках образы или, в сущности, картинки–загадки, которые скрыты глубоко в бессознательном пишущего. Необходимо предположить, что миметическая способность, которая находит выражение в деятельности пишущего, возникнув в весьма отдаленные времена в качестве почерка, имела громадное значение для письма. Итак, почерк, наряду с языком, стал архивом нечувственных подобий, нечувственных соответствий между микрокосмом и макрокосмом.
Эта, если угодно, магическая сторона языка, проявляющаяся в виде почерка, развивается, однако, не безотносительно к его другой, семиотической стороне. Все миметическое в языке, скорее, представляет собой некую обоснованную интенцию, которая может проявляться лишь в чем–то чуждом этой стороне, а именно — в семиотическом, в сообщающем элементе языка, как в его основе. Стало быть, состоящий из букв письменный текст служит основой, на которой только и может формироваться картинка–загадка. Итак, смысловая связь, «проглядывающая» сквозь звуки предложения, представляет собой основание, из которого только и может мгновенно быть услышано молниеносное подобие звучания. Однако так как это нечувственное подобие воздействует на чтение, то в этом глубинном слое открывается доступ к примечательному двойному смыслу слова «чтение» — как в профанном, так и в магическом значении. Школьник читает букварь, а астролог — будущее по звездам. В первой фразе чтение не отделяет друг от друга два своих компонента. А вот во второй фазе, где процесс становится отчетливым в обоих слоях, астролог считывает созвездие по положению звезд на небе; в то же время он вычитывает из него будущее или судьбу.
Если такое считывание по звездам, внутренностям животных, приметам в доисторические времена человечества было чтением как таковым, если оно в значительной степени образовало посредствующие звенья к новому чтению, чтению рунических знаков, то напрашивается предположение, что тот миметический талант, который прежде служил основой ясновидения, весьма постепенно, в тысячелетнем ходе развития, переместился в язык и письмо и создал себе в них наиболее полный архив нечувственных подобий. Таким образом, язык можно было бы считать наивысшим применением миметической способности: медиумом, куда без остатка влились прежние способности запоминания подобного, так что в результате язык представляет собой медиум, где предметы уже не соприкасаются друг с другом напрямую, как было прежде в сознании провидца или жреца, но где встречаются и взаимодействуют их сущности, их мимолетнейшие и тончайшие субстанции, даже ароматы. Иными словами: с течением истории ясновидение передало свои древние силы письму и языку.