Неприязнь к моей новой жизни сблизила отца и Шона. Оба считали, что образование делает меня спесивой и мне нужно почаще указывать на мое место. Напоминать о том, какой я была всегда.
Шон был остер на язык. Он постоянно придумывал мне какие-то прозвища, периодически их меняя. Несколько недель он звал меня девкой. «Девка, подай мне точильный камень!» – кричал он. «Поднимай балку, девка!» – выкрикнув это, он пристально смотрел мне в лицо, ожидая реакции. Но никогда не дожидался. Потом «девку» сменил «Уилбер». Ему казалось, что я слишком много ем, и он порой называл меня свиньей и присвистывал, когда я наклонялась, чтобы закрутить гайку или проверить измерения.
Когда мы после работы возвращались домой, Шон продолжал слоняться на улице. Думаю, он хотел оказаться возле дороги, когда приедет Чарльз. Бесконечно менял масло или что-то чинил в грузовике. Когда Шон поступил так в первый раз, я выбежала и вскочила в машину Чарльза, прежде чем он успел сказать хоть слово. На следующий день он меня опередил.
– Правда, Тара красивая? – крикнул он Чарльзу. – Глаза как у рыбы, да и ума столько же.
Старая шутка порядком поизносилась. Шон понимал, что я на его слова не отреагирую, поэтому приберег их до появления Чарльза, надеясь причинить мне боль.
На следующий день я услышала такое:
– Собираетесь поужинать? Не становись между Уилбер и ее едой. От тебя останется лишь мокрое пятно на тротуаре.
Чарльз никогда не отвечал. Мы заключили негласное соглашение: вечер начинается с того момента, когда из зеркала заднего вида скрывается гора. В нашем с Чарльзом мире были автозаправки и кинотеатры, машины на трассе, в которых сидели веселые люди. Эти люди улыбались, сигналили, махали руками: мы жили в маленьком городе, и Чарльза знали все. Проселочные дороги были припорошены светлой меловой пылью, коричневые каналы напоминали жаркое, бесконечные пшеничные поля отливали бронзой. Но в этом мире не было Оленьего пика.
А днем Олений пик был повсюду – и дома, и на стройке в Блэкфуте. Мы с Шоном большую часть недели занимались балками, чтобы закончить крышу фермы. С помощью огромной машины мы изгибали их, а потом вставляли в другую машину металлические щетки и счищали ржавчину, чтобы их можно было покрасить. Когда краска высыхала, мы составляли балки возле мастерской, но через день-другой ветер с горы покрывал их черной пылью. Пыль смешивалась с маслом на железе и превращалась в черную грязь. Шон сказал, что балки нужно вымыть, прежде чем отправлять на стройку, поэтому я вооружилась тряпкой и ведром воды.
День выдался жарким, я постоянно утирала пыль со лба. Головная повязка порвалась, а запасной у меня не было. Ветер дул с горы, волосы попадали в глаза, приходилось от них отмахиваться. Руки мои почернели от жира и грязи, каждое движение оставляло на лице черную полосу.
Закончив работу, я крикнула Шону, что все готово. Он подошел сзади и поднял свою маску сварщика. Увидев меня, он расплылся в широкой улыбке:
– Наш Ниггер вернулся!
Летом мы с Шоном работали на Ножницах. Жарким днем я то и дело вытирала лицо, и к ужину мой нос и щеки стали совершенно черными. Тогда Шон впервые назвал меня Ниггером. Слово было необычным, но довольно знакомым. Я слышала, как его произносил отец, поэтому смысл был мне ясен. Но другого смысла этого слова я не знала. В своей жизни я видела только одну чернокожую – маленькую девочку, приемную дочь семьи из нашего прихода. Брат явно имел в виду не ее.
Шон все лето называл меня Ниггером: «Ниггер, сбегай принеси гвозди!» или «Пора обедать, Ниггер!». И у меня не было времени задуматься.
Но потом мир перевернулся. Я поступила в университет и записалась на лекции по американской истории. Широко распахнув глаза, слушала профессора Ричарда Кимбелла. Своим глубоким, низким голосом он рассказывал о рабстве. Я кое-что знала: отец говорил о рабстве, о том же я читала в любимой книге отца о становлении Америки. Читала, что в колониальные времена рабы были счастливее и свободнее своих хозяев, потому что на хозяевах лежал тяжкий груз заботы о рабах. И это казалось мне правильным и разумным.
В начале лекции доктор Кимбелл показал нам рисунок рынка рабов. Экран в аудитории был большой, как в кинотеатре. На рисунке царил хаос. Я увидела обнаженных и полуобнаженных женщин, скованных цепями. Вокруг них бродили мужчины. Проектор щелкнул. Следующая картинка оказалась черно-белой фотографией, помутневшей от времени. Эта поблекшая, передержанная фотография была культовой. На ней был изображен сидящий мужчина, спину которого покрывали грубые, перекрещивающиеся шрамы. После того, что сделали с этим человеком, его плоть уже не была плотью.