— А мне кажется, что вы уже так много сделали и делаете как учитель, и поэтому у вас всегда должно быть чувство полной удовлетворённости.
— Вообразите, нет. Прежде это сознание действительно было. Ещё в прошлом году я не сомневался, что сил у меня хватит надолго, но теперь нет… Согласитесь, что обидно умереть, не сказав и не сделав для общества того, что я мог сделать…
Мы помолчали. Равенский встал и прошёлся взад и вперёд.
— Хотите чаю? Я велю подогреть самовар.
— Нет, спасибо, — я ведь ненадолго.
— Посидите ещё. Пожалуй, вам и совсем не следовало бы ко мне приходить, но раз пришли, так уж посидите. А самовар я всё-таки велю подогреть…
Он позвонил. Вошла толстая баба в очень грязном переднике, зацепила боком за стул и унесла самовар. Равенский сел. На душе у меня стало веселее. Если бы мне сказали, что мама никогда не будет со мной разговаривать, или меня выгонят из гимназии за то, что я здесь, — я бы всё-таки осталась. Захотелось говорить так искренно, как нельзя было никогда говорить ни дома, ни в гимназии, ни со студентами.
— Вы вот только грустно смотрите в будущее, — сказала я, — но у вас есть счастье в прошедшем, а у меня нигде его не будет…
— Как? Почему?
— Да потому, что я женщина.
— Не понимаю вас.
Я заговорила громче, не совсем складно, и голос у меня дрожал.
— Соберите вы сведения о ваших бывших ученицах. Из них разве только десять-пятнадцать счастливы, а остальные… Имеют детей от давно нелюбимых мужей, или служат за двадцать пять рублей в месяц, или… ну, я не знаю… Одним словом, из прошлогоднего выпуска сносно устроилось разве две-три. В жизни почти каждой девушки любовь играет огромную роль, по крайней мере, после гимназии… Но ведь нельзя же всегда принадлежать тому, кого зовёт сердце в лучшие годы. Для меня не было и не может быть другого счастья, как близость с вами; но я всегда останусь для вас чужой. А рано или поздно меня наверное будет целовать и ласкать какой-нибудь пошляк, и я сама даже буду уверена, что это — счастье, и только потом увижу, что цена этому счастью две копейки. Я этого не пережила, а только наблюдала, но я знаю, что это так, наверное так… Вот как знаю, что после лета будет осень…
Руки у меня дрожали. Равенский остановился. Он испуганно посмотрел в мою сторону и сейчас же опустил глаза, потом подошёл к дивану, сел и долго молчал.
— Возможно, что всё это правда, только от сознания этой правды ни мне, ни вам легче не будет, — выговорил он наконец.
Слышно было, как он старается владеть своим голосом, чтобы не выдать охватившего его волнения. В это время баба принесла самовар, выплеснула за окно из чайника и обтёрла фартуком руки.
— Позвольте мне сегодня у вас похозяйничать, может быть, в первый и последний раз! — вырвалось у меня.
— Пожалуйста!..
Я сняла шляпу и взяла чайное полотенце. Равенский улыбнулся, и от этой улыбки вся душа моя улыбнулась. Он достал из корзины кошелёк и сказал бабе:
— Вот что, Авдотья, купите булку и баночку «кружовенного» варенья, а потом принесите молока.
Баба опять зацепила за стул и ушла.
— Вам нравится «кружовенное варенье?» Я очень его люблю. Помните, у Чехова в «Иванове» Зюзюшка говорит: «кружовенного»…
— Да, нравится. Я в этом году сама сварила его четыре банки.
— Ого, да вы настоящая хозяйка!
Я прежде всего вымыла и вытерла довольно грязные стаканы и заварила чай, потом вымыла кипятком вазочку для варенья и, когда баба принесла «кружовенное», переложила его туда.
Равенский поднял штору и отворил второе окно. В комнате стало светлее и приветливее. Самовар шумел и парил. Я стала наливать чай и спросила:
— Вам крепкий или слабый?
— Пожалуйста, довольно крепкий…
Было так хорошо, что плакать хотелось. Говорили мало. Мы выпили по два стакана. Я хотела налить ему третий, но Равенский отказался. Он сидел совсем близко от меня, опёрся головой на правую руку и, должно быть, задумался. Его левая рука лежала на углу стола. Я точно с ума сошла, нагнулась и поцеловала эту руку.
Равенский вскочил так, что зазвенели стаканы, сильно покраснел и строго проговорил:
— Вот это уж совсем не того… Я даже не знаю, как этот поступок и назвать…
— Простите меня!..
— Да что, простите! Конечно, вы не виноваты, только, ради Бога, не делайте больше ничего подобного, а то я уйду.
— Николай Иванович, не говорите так!.. Я не буду… хороший мой, я не буду… Расскажите лучше о себе, — ведь мы в действительной, не учебной жизни вряд ли больше увидимся.
Равенский вздохнул и сел. На его виске билась синяя жилка. Прошло минуты три. Он опять встал, прошёлся взад и вперёд, едва заметно улыбнулся и заговорил ровным голосом:
— Вы знаете, я этих аффектов ужасно боюсь, — без них лучше… Вы просите, чтобы я рассказал о себе, но что же рассказывать? Всё очень просто. Рано женился, детей народил, с которыми, вероятно, скоро расстанусь, а вот дела настоящего никакого не сделал. Начал составлять учебник, да так и не окончил…