— …Мне молоко полагается… У меня тебеце. Доктор прописал молоко, а я того молока не видал ни разу… Директор говорит: «Раз форма не бациллярная, то и не лезь». И вот беленится, и вот лютует!
— …Трое детей было. Трое сынов. Всех война взяла. И я остался один как перст… Вы скажете: и чего пришел, чего жалуется… детей-то никто не вернет… И правда не вернет… никто… не вернет…
Он заснул под самое утро и не слышал, когда перестал дождь. Он выглянул в окно. Потухший фонарь стоял, свесив голову. А солнце уже показалось из-за леса. Самый край. И то, что вчера тонуло в черноте, сейчас проступило — ворота, низкий полуразвалившийся штакетник. И стало видно старую корявую ветлу за низким забором. Она протянула толстую суковатую руку и оперлась ею о землю.
В дверь постучали. Опять! Нет, это была Анна Никифоровна.
— Попейте чайку, — сказала она. — Не уходите натощак. Вот вам хлеб. Он с повидлом. Мне прислала знакомая из Свердловска. Прекрасное повидло. Пожалуйста.
Голос ее звучал просительно и настойчиво. Она стояла перед ним в белой блузке, заправленной в юбку из какой-то плотной черной материи. Волосы были разделены тонким прямым пробором, и строгое лицо ее одинаково было готово и к улыбке, и к обиде.
Навашин взял хлеб, и она улыбнулась. Он вдруг увидел гладкий, без морщин лоб. И очень яркие, карие, не потерявшие цвета глаза. Увидел строгие и добрые губы.
— Ну, ешьте поскорее, — сказала женщина с облегчением.
«Почему она так благодарно смотрит? Потому что я ем ее хлеб с повидлом? Она смотрит так, как будто я уже поставил им новую крышу, и даю молоко всем, у кого ТБЦ, и разрешил ее сестре собирать землянику».
— Я пойду, — сказала она тихо, — в столовую все должны приходить вовремя.
И она протянула ему сухую тонкую руку.
Он съел ее хлеб со свердловским повидлом, надел рюкзак и тоже спустился вниз. Двери в коридоре нижнего этажа были раскрыты настежь, и он увидел ведра с белилами, заляпанный краской пол и клочья обоев на стенах.
Во дворе под длинным навесом тянулись длинные столы. За столами сидели старики и старухи. Серая одежда. Серая седина. Лица серые. И среди серого только два белых пятна — блузка Анны Никифоровны и кружевной чепчик женщины из Оренбурга. И еще лысины. Лысины блестели. Навашин замедлил шаг, потом остановился. Никто не ответил ему взглядом. Он чуть постоял и пошел к воротам. Скорей бы вон! Вдруг что-то заставило его обернуться. Все как один повернули головы и глядели ему вслед. Он помахал рукой. Кто-то один робко махнул в ответ.
Когда Машу, бывало, собирали утром в детский сад, Таня говорила:
— Скорей вставай! Умывайся скорей!! Скорее ешь!
И Маша спрашивала:
— Почему все надо скорей? И есть скоро, и умываться, и вставать!
Он был с ней согласен: он не любил торопиться. Когда торопишься, не видишь, не слышишь — все несется вскачь мимо. Но сейчас он хотел одного: поскорее отсюда! Скорее к автобусной остановке — и в Свердловск. Он опустит письмо тому сукиному сыну, который забыл своего брата и даже на табак ему не посылает. И еще, еще письма — он их выгребет из рюкзака и опустит тут же, на вокзале. И поскорее выкинет из памяти минувшую ночь. Он вспомнил: никто не требовал от него никаких обещаний. Словно понимали, что он ничего не сможет сделать. Или верили, что и так попытается? Они приходили, опрокидывали ему на голову новый кирпич и уходили. Черт бы их побрал. Не надо было начинать с Веселых Ручьев. С этого инвалидного дома. А не все ли равно, с чего начинать? И то правда. И лучше, что это позади.
У всех этих стариков одинаковые глаза. У всех у них просящее беспомощное выражение: «не обижай». Он снова мысленно встретился с этими глазами, и на минуту ему показалось, будто он встретился с отражением собственных глаз. «Нет, — сказал он себе. — Нет».
Как это сказала та, в чепчике: человеку, у которого нет дома, ничего не может быть нужно. Но ведь у нее есть дом. Он так и зовется: дом. Поганый, холодный. Инвалидный. Но это ее дом, дом, в котором она живет. Нет, это не ее дом. Дом должен быть похож на человека, который в нем живет, как тень похожа на того, кто ее отбрасывает. И недаром человек без тени спокон века внушал всем суеверный ужас. Судьба человека без дома бессмысленна. Наверно, по-настоящему любишь лишь тот дом, который выражает тебя. Нет, не тебя. Тех, кого ты любишь. Он прикрыл глаза. У окна она любила сидеть с книгой. За окном был овраг. В сумеречную пору он казался озером. Книги, книги, книги. Ма́шина колыбель. Белый кафель голландской печи. Этой комнаты уже нет, а все остальные комнаты на свете необитаемы.
Он стоял на автобусной остановке. В ту сторону, что на Свердловск. Повезло: очередь была небольшая — три человека. Два парня в ватниках, в брюках из чертовой кожи. И девушка с ними — молоденькая и хорошенькая.