Наконец меня вызвали. Предусмотрительно вытерев взмокшие ладони о брюки, я взял свою скрипку и вошел в некое артистическое фойе, украшенное зеркалами и большими аляповатыми картинами. Не передать словами, как отчаянно я желал тогда получить это место. Мне не приходилось проходить прослушиваний с младых лет, когда я был актером, но одна только мысль о том, чтобы вернуться в театр — тем более,
Помещение, в котором я оказался, было гораздо больше, чем я мог предполагать. По правде говоря, все помещения в Опере были как будто спроектированы с расчетом, что их будут населять великаны. В отличие от Ковент-гарден с ее темными помещениями, вызывающими недовольство всех актеров, здесь фавориты императора не жалели средств, стараясь угодить и публике, и артистам.
Это фойе (как я потом выяснил, всего таких было
Больше всего меня заинтересовала ширма, расставленная в дальнем конце помещения, в сторону которой три моих инквизитора то и дело бросила беспокойные взгляды.
— Мое имя… — начал я.
— Никаких
— Что вы будете играть? — продолжал голос.
Я огласил свою подготовленную программу. Кажется, один из членов жюри улыбнулся.
— Нет,
Я не сумел скрыть изумления.
— Как, простую гамму?
— По-вашему, до-мажор — это так уж просто? — вопросил голос. — Имейте в виду, каждая нота должна иметь одно и то же ударение. Вы должны подняться, вы должны спуститься. И без ошибок. Все ноты должны быть совершенно правильны.
Как ни трудно в это поверить, невидимому хитрецу удалось изрядно напугать меня, всего-то предложив сыграть простую гамму. Я догадался, зачем нужна была ширма, скрывавшая моего шумного собеседника: она служила не только для запугивания претендентов, хотя, безусловно, исполняла она и такую цель, но также и для того, чтобы гарантировать оценку каждого музыканта исключительно по его способностям. Мой экзаменатор не будет знать обо мне ничего, кроме звуков, изданных моим инструментом.
К счастью, эта мысль меня несколько успокоила, и я сыграл для него гамму. Далее последовало долгое молчание, причем взгляды мужчин за столом не отрывались от ширмы.
— Еще раз, — послышалось наконец. Я повторил гамму, и мне показалось, что за ширмой стали мне потихоньку подпевать, правда, несколько фальшиво.
— Теперь Мендельсона, — я взялся за скерцо, и гудение за ширмой зазвучало громче, по-прежнему немного не в тон. Тройка за столом как будто расслабилась.
— Массне.
Я стал играть «Медитацию», и не успел я закончить, как из укрытия возникла внушительных пропорций фигура. Это был цветущий мужчина с большой головой, покрытой буйными завитками волос, лишь слегка седеющими на висках. Губы у него были довольно толстыми, и нижняя слегка отвисала, как будто он постоянно ее выпячивал. Он подошел ко мне, близорукие темные глаза улыбались, а трое остальных сразу подтянулись, словно на параде.
— Вы не француз, — заметил он, пожимая мне руку.
—
— Я так и думал. Среди французов нет хороших скрипачей.
— Я норвежец, — сообщил я. — Меня зовут Хенрик Сигерсон.
Он бросил на меня быстрый взгляд из-под кустистых бровей, потом покачал головой с хрипловатым смешком.
— Ни за что бы не догадался, — только и сказал он. — Я музыкальный директор Парижской Оперы, мэтр Гастон Леру.
—
Он снова наклонил большую голову.
— Я отвечаю за все, что здесь происходит. Даже сущие мелочи требуют моего внимания. Я решаю здесь все.
Что-то в его позе, когда он произносил эти слова, как будто подчеркнуло, что заявление относится и к молчаливому трио в черных фраках. Но, чего бы мсье Леру ни хотел этим добиться, оспаривать его утверждение они не стали.
— Вы хорошо играете, — признал он, эти слова тоже явно прозвучали ради них.
— Благодарю вас.