— Да он был просто помешан на музыке. Работать над Оперой — это была мечта всей его жизни, и она сбылась. Насвистывая и напевая, бродил он по лесам, так же легко и уверенно, как цирковой канатоходец, без страховки. И у него был самый красивый голос, какой вы только можете вообразить, — вспомнив еще что-то, он прищелкнул пальцами. — А второй его страстью была мифология. Вот по этим двум причинам, мы и звали его Орфеем. За завтраком он сидел на стропилах или лесах и рассказывал нам, детям, о Троянской войне и другие истории Гомера. Имя Орфей подходило к обоим его увлечениям.
Я глубоко вздохнул, прежде чем заговорить.
— А его голос? — тихо произнес я. — Низкий баритон?
Он удивленно уставился на меня.
— А вы откуда знаете?
Я смолчал. Его глаза распахнулись шире.
— Вы хотите сказать?.. Но вы же не хотите сказать?..
— Может быть, в результате потрясения, оттого, что он оказался похоронен заживо, его рассудок помутился. Ясно одно: он пережил обвал. И с тех пор он предпочел жить в Опере, не показываясь людям на глаза.
Мне было почти что слышно, если не видно, как с натугой начинают проворачиваться колесики понеллева разума, пытаясь осмыслить сказанное мной. Я услышал, как он комкает обертку от сэндвича.
— Но почему? Почему он не показывается?
— Признаться, не имею ни малейшего представления. На данный момент у меня слишком мало сведений, чтобы дать ответ на этот вопрос. Я могу только списать это на его поврежденный рассудок. Те, кто утверждают, будто видели его, единодушно расписывают его уродство. Орфей был уродлив? Что-нибудь было у него не так с внешностью?
— Как раз напротив. Он был красивый мужчина. Страшно нравился дамам.
Я покачал головой, не находя объяснения.
— Может быть, людям просто хочется, чтобы он был ужасен, — предположил Понелль, рассуждая не столько со мной, сколько сам с собой. Очевидно, ему вспомнилась теория Белы насчет Красавицы и Чудовища, и то, что женщины, как правило, предпочитали безобразного монстра его симпатичному воплощению.
Я молчал, и только дождь продолжал беспрерывно барабанить над нами. Внезапно я щелкнул пальцами.
— Нет, он действительно чудовище, это обвал изуродовал его. Как же медленно я стал соображать, я совершенно заржавел, Понелль!
— О чем это вы?
— Ни о чем. Мы, полицейские, всегда отличаемся склонностью к самокритике. Но, можете мне поверить, Орфей был изуродован во время обвала. Вот почему он не покидает Оперу и никому не показывается.
Понеллю понадобилось несколько мгновений, чтобы воспринять новую идею.
— И вы думаете, такое действительно возможно?
— В данный момент, — я развел руками, — это не более чем предположение. Все мои теоремы еще требуется доказать. Давайте представим на мгновенье, что Орфей обеспечил себе личное поместье в недрах Оперы и добился соглашения с дирекцией, которая его содержит. Вот уже много лет он живет в мире и покое в своем логове. И все было хорошо, пока три месяца назад он не услышал и не увидел одно молодое сопрано.
— Ла Дааэ?
— Он влюбился, и горе тем, кто умышленно или невольно встает меж ним и объектом его страсти.
Я снова набил трубку, делая вид, что не замечаю изумленного взгляда Понелля. Он же додумался до чего-то еще — чего-то тревожного, судя по тому, как он нахмурился.
— Но что Карлотта и жаба у нее в горле?
Я зажег спичку и энергично запыхтел трубкой, прежде чем ответить.
— Вы когда-нибудь слышали об искусстве чревовещания?
Он покачал головой.
— Это старинный и таинственный трюк, который знали еще в Древнем Риме, хотя сейчас его демонстрируют только цыгане и ярмарочные циркачи, что-то вроде разговорного
— Вы хотите сказать, что с голосом Сорелли ничего не случилось?
— Совершенно ничего. Злодею достаточно было жестоко перебивать ее каждый раз, когда она собиралась запеть.
— Но это, все это… — не найдя слов, он зябко закутался в свою поношенную куртку, почувствовав холодок, и мрачный склеп был тут ни при чем.
— Нелепость? Но, подумайте, Понелль, только эта теория объясняет все факты, только она объясняет его сверхъестественную способность передвигаться по Опере куда он хочет, видеть все, слышать каждое произнесенное слово. Только он знает в Опере каждый угол, каждую щель. Почему? Потому он сам ее спроектировал. К счастью, — добавил я, — хоть он и знает Оперу, как свои пять пальцев, его власть ограничена ее пределами.