Он не увидел меня. Потому что я смотрел на него изнутри. Не из своего — из его же нутра. Я посмотрел ему прямо в глаза — и замер: это были глаза Ёсика!
Я вскочил с дивана, отбросил плед и встал на ковре, как вкопанный. Боясь шевельнуться. Боясь даже вздохнуть. Ибо я был не один. Внутри меня пребывал сатана. Ёсик!
Меня обманули! Ёсик с Лаврентием! Лишили силы! В меня вселили сатану! Мне внушили, что Спасения нет! Нету Небесного Царства! Нету борьбы! Нету добра и зла! Ничего нету!
Нету Армагеддона!
…Я велел себе успокоиться. Взглянул на Надю. Потом шагнул к камину, налил себе «Арарата». Выпил и снова налил. И снова выпил.
Потом вернулся к дивану и присел…
Всё просто: сатана не хочет Армагеддона — и вселился в меня. А его подослал ко мне Лаврентий…
Который потом, когда-нибудь, так и не дорвавшись до трона, придумает взамен легенду, что в меня, как во всякого, вошёл Христос, который укрыл от меня мою же силу — и исполнил волю божью, спас человечество…
И что его наслал на меня он, Лаврентий…
Теперь уже я дышал ровно. Теперь уже внутри меня было тихо. Ёсик забился там в угол и сам теперь затаил дыхание. Понимал, что ему пришёл конец. Понимал, что конец приходит в мире и злу. Что ему с Лаврентием так и не удалось привязать мои руки к перекладине на столбе.
Понимал, что я не могу забыть о народе. Не могу его оставить на произвол судьбы. И не могу не спасать его.
Как учил Учитель. «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю. Не мир пришёл Я принести, но меч! Потерявший душу свою ради Меня, сбережёт её!»
Я усмехнулся, представив себе глаза Ёсика, когда вызову его к себе после сна и заговорю про меч. И занесу его над Лаврентиевой головой! Надо всеми, кто не хочет или боится Спасения!
Внутри стало сладко. Я сознавал роковое величие этой минуты. Мне захотелось сказать себе что-нибудь для будущей легенды…
— Запомни себя, Спаситель, после искушения сатаной! — пробурчал я. — В канун Спасения! В канун Армагеддона!
Сразу, правда, усмехнулся. Потом стянул с себя китель и брюки. Подошёл к двери на веранду, увидел в стекле своё отражение — и усмехнулся: вот они, кривые ноги в голубых кальсонах и разбухший живот 70-летнего Избавителя!
…Укрывшийся черчиллевским пледом, я заснул, как счастливый младенец перед большим праздником. Как младенец, забравший с собою в сон все свои игрушки.
100. Там снова начиналась вечность…
Всё, что случилось со мною потом, случилось быстро.
Даже то, что случилось во сне.
Мне привиделось всё человечество. Не глобус, а народ. Который — весь сразу — я увидел, спустившись для этого вниз. В поднебесье. И повиснув над землёй в широких лучах золотого света. Не только в лучах прожекторов, как сегодня над Кремлём, но и в стрелах небесных. Божьих.
И весь на свете народ, задрав головы, взирает на меня теми же глазами, какими нынешним вечером, на Красной площади, люди любовались моим ликом, повисшим в небе на незримых шарах. Глазами, полными любви, преданности и надежды на спасение.
Народ жалко, услышал я, как прежде, Надин шёпот. Но, как прежде же, я шепнул ей в ответ истинное: жалко — если пожалею…
И с этими словами я шевельнул пальцем — и она началась, великая сечь у Армагеддона, куда Сатана уже давно созвал всех царей земли с бесчисленными войсками.
Среди них — и все враги мои, живые и мёртвые. И все на чёрных конях. Все — начиная с первого, с иеромонаха Мураховского из семинарии, и кончая последним, майором Паписмедовым.
Никаких звуков наверху у себя я не слышу. Только вижу её, великую сечь. И вижу, что белые кони одолевают вороных. И белые всадники рубят чёрных. И хлещет алая кровь, сбегая в широкую реку, а река стекает в синее море — и море становится красным. И чем больше крови вокруг, тем меньше чёрных всадников.
Когда, правда, победа была совсем близка, меня вдруг сковало сомнение. Не в исходе сечи, а в её лёгком конце. Причину этого сомнения я не могу постичь до сих пор.
Скорее всего, дело было лишь в том, что среди своих белых конников я заметил вдруг жёлтую тыкву Мао и Клима Ворошилова с фурункулом на нижней губе.
Битва, тем не менее, подходила к концу. Но к иному. Великому. Ряды чёрных всадников совсем уже поредели, разверзлись небеса, и раздался глас небесный: «Идите и выплесните все семь чаш гнева Божия на землю…»
И случилось разрушение всей земли. И всякий остров убежал и его не стало…
Когда дым рассеялся, никакого народа подо мной уже не было. Была тишина. И был сплошной пустырь — от края земли до другого края. Заросший сухой и чёрной травой.
Тишина, однако, длилась не вечно. Вдалеке завязалась свирель. Скоро эти звуки осмелели и среди них я расслышал знакомые слова. Из свирельных же звуков. Слова эти были моими — из самого раннего моего стиха. «Вардс гаепурчкна кокори…»