Он пригласил ее перейти из маленькой прихожей в гостиную. Адела де Отеро остановилась в центре полутемной комнаты, с любопытством осматривая предметы, судьба которых была связана с историей жизни дона Хайме. Она небрежно провела пальцем по корешкам книг, стоявших на пыльных дубовых полках: дюжина старинных трактатов о фехтовании, сочинения Дюма, Виктора Гюго, Бальзака... Были там также «Параллельные жизнеописания» Плутарха, зачитанный Гомер, «Генрих фон Офтердинген» Новалиса, несколько романов Шатобриана и Виньи, мемуары и трактаты о военных кампаниях Первой империи; большая часть сочинений была на французском языке.
Дон Хайме извинился и, зайдя в спальню, снял халат, надел сюртук и торопливо повязал под воротником рубашки галстук. Когда он вернулся в гостиную, гостья рассматривала старое, потемневшее от времени полотно, висевшее на стене среди старых шпаг и ржавых клинков.
– Это ваш родственник? – спросила она, указывая на тонкое юное лицо, строго смотревшее на нее с портрета. Человек был одет по моде начала века, светлые глаза взирали на мир недоуменно и недоверчиво. Широкий лоб и суровое достоинство придавали этому необычному лицу неуловимое сходство с доном Хайме.
– Это мой отец.
Адела де Отеро перевела свой взгляд на дона Хайме, потом снова посмотрела на портрет, словно ища подтверждение его словам. Казалось, она была удовлетворена.
– Красивый человек, – произнесла она своим чуть хрипловатым голосом. – Сколько же ему лет на этом портрете?
– Не знаю, сеньора. Он умер в тридцать один год, за два месяца до того, как я появился на свет, во время войны с Наполеоном.
– Он был военный? – Казалось, человек на портрете ее в самом деле заинтересовал.
– Нет. Он был арагонским идальго из породы упрямых и несговорчивых людей, которых возмущает малейшее давление, малейшее требование «делай так, а не эдак»... Он ушел с небольшим отрядом в горы и убивал там французов, пока не убили его самого. – В голосе маэстро послышалась затаенная гордость. – Говорят, он умер в одиночестве, преследуемый французами по пятам, как волк, и на великолепном французском выкрикивал оскорбления окружавшим его со всех сторон солдатам.
Гостья еще некоторое время пристально рассматривала портрет, с которого не сводила глаз, слушая рассказ дона Хайме. Она задумчиво покусывала нижнюю губу, а шрам в уголке рта загадочно улыбался. Затем она медленно повернулась к маэстро.
– Вас, наверное, тяготит мое присутствие, дон Хайме.
Не зная, что сказать, маэстро отвел глаза. Адела де Отеро положила шляпку и зонтик на стол, покрытый лежащими в беспорядке бумагами. Ее волосы, как и тогда, в первый раз, были собраны на затылке. Голубое платье выделялось в суровой обстановке кабинета причудливым ярким пятном.
– Можно я сяду? – Ее голос смущал и будоражил маэстро. Быть может, она сознательно прибегала к этому неотразимому оружию. – Я зашла к вам случайно, гуляя по городу. Мадридская жара меня просто убивает.
Торопливо извинившись за свою неучтивость, маэстро пригласил ее присесть в кресло, обтянутое потертой от времени кожей. Он придвинул табурет, уселся на некотором расстоянии от гостьи и сдержанно покашлял: ей не удастся увлечь его в неведомый край, где, как ему казалось, поджидала неумолимая опасность.
– Я слушаю вас, сеньора де Отеро.
Услышав его холодный вежливый тон, прекрасная незнакомка улыбнулась. «Какая необычная женщина», – подумал дон Хайме. Он знал ее имя, только и всего; остальное оставалось тайной. Маэстро с тревогой почувствовал, как стремительно росло, овладевая всем его существом, то, что в начале их знакомства было всего лишь искоркой любопытства. Он попытался взять себя в руки, терпеливо ожидая начала беседы. Донья Адела заговорила не сразу, выдержав паузу, и ее спокойствие начинало раздражать маэстро. Взгляд фиалковых глаз задумчиво блуждал по комнате, словно желая отыскать какую-нибудь мелочь, которая помогла бы ей глубже понять сидевшего перед ней человека. А дон Хайме между тем внимательно изучал черты ее лица, так настойчиво преследовавшие его все эти дни. У нее были немного полные, четко очерченные губы – словно надрез ножом на заморском фрукте с сочной алой мякотью. Он подумал, что шрам в уголке рта не только не портит ее красоту, но даже придает ее лицу особую прелесть, какую-то смутную, волнующую жестокость.