Наступившая зима была исполнена многих событий в нашем доме. Одно замечательное происшествие сменяло другое, как это часто случается после продолжительного застоя в домашних делах. Жених Фанни возвратился; они обвенчались, оставив нас одних – отца моего и меня. Корабль её мужа находился в Средиземном море. – Фанни должна была отправиться на Мальту и жить с новыми родными. Не знаю, разлука ли с дочерью так сильно подействовала на весь организм моего отца, или другие причины, только, вскоре после её отъезда, с ним сделался паралич; и потому интереснее всех известий и всех военных реляций были для меня известия и реляции о состоянии больного. Меня не занимали политические события, потрясавшие в то время всю Европу. Мои надежды, мои опасения сосредоточивались на моем милом, неоцененном, любимом нами и любившем нас отце. Я несколько дней сряду держала в кармане письмо мосьё де-Шалабра, не находя времени разобрать его французские иероглифы; наконец, я прочитала его моему бедному отцу, не столько из нетерпения узнать, что заключалось в нем, сколько из повиновения желанию отца. Известия от нашего друга были также печальны, как казалось печальным все другое в эту угрюмую зиму. Какой-то богатый фабрикант купил замок Шалабр, поступивший в число государственных имуществ, вследствие эмиграции владетеля. Этот фабрикант, мосьё де Фэ, принял присягу в верности Людовику XVIII, и купленное имение сделалось его законным достоянием. Мой отец сильно горевал об этой неудаче нашего бедного друга, – горевал, впрочем, только в тот день, когда ему напоминали о ней, а на другой день забывал обо всем. Возвращение Наполеона с острова Эльбы, быстрая последовательность важных событий, Ватерлосская битва, – ничто не занимало бедного отца; для него, в его втором младенчестве, важнее всех событий был пудинг или другое лакомое блюдо.
Однажды, в воскресенье, в августе 1815 года, я отправилась в церковь. Много недель прошло с тех пор, когда я имела возможность отличиться от отца на такое долгое время. В ту минуту, когда я вышла из церкви, мне показалось, как будто юность моя отлетела, пронеслась мимо меня незамеченною, – не оставив по себе ни малейших следов. После обедни, я прошла по высокой траве к той части кладбища, где покоилась наша мама. На её могиле лежала свежая гирлянда из золотистых иммортелей. Это необычайное приношение изумило меня. Я знала, что обыкновение это существует преимущественно у французов. Приподняв гирлянду, я прочитала в ней, по листьям темной зелени, отделявшемся от иммортелей, слово: «Adieu.» В голове моей в тот же момент блеснула мысль, что мосьё де-Шалабр воротился в Англию. Кроме его, ни от кого нельзя было ожидать такого внимания к памяти мама. Но при этом меня удивляла другая мысль, что мы не только не видели его, но ничего о нем не слышали; – ничего не слышали с тех пор, как леди Ашбуртон сообщила нам, что её муж только раз встретил его в Бельгии, и вскоре после того умер от Ватерлосских ран. Припоминая все эти обстоятельства, я незаметным образом очутилась на тропинке, которая пролегала от нашего дома, через поле к фермеру Добсону. Я тотчас же решилась дойти до него и узнать что-нибудь относительно его прежнего постояльца. Вступив на саиовую дорожку, ведущую к дому, я увидела мосьё де-Шалабра: он задумчиво смотрел из окна той комнаты, которая некогда служила ему кабинетом. Через несколько секунд он выбежал ко мне на встречу. Если моя юность отлетела, то его молодость и зрелые лета совершенно в нем исчезли. В течение нескольких месяцев, с тех пор, как он оставил нас, он постарел, по крайней мере, лет на двадцать. Эту постарелость увеличивала в нем и перемена в платье. Бывало, прежде, он одевался замечательно щеголевато; но теперь в нем проглядывала небрежность, и даже неряшество. Он спросил о моей сестре и об отце таким тоном, который выражал глубокое и почтительное участие, мне показалось, что он спешил заменить один вопрос другим, как будто стараясь предупредить мои вопросы, которые я в свою очередь желала бы сделать.
– Я возвращаюсь сюда к моим обязанностям, к моим единственным обязанностям. Богу не угодно было назначить мне другие, более высшие. С этой поры я становлюсь настоящим учителем французского языка, прилежным, пунктуальным учителем, – ни больше, ни меньше. Я стану учить французскому языку, как должен учить благородный человек и христианин; – буду исполнять мой долг добросовестно. Отныне, грамматика и синтаксис будут моим достоянием, моим девизом.
Он говорил это с благородным смирением, не допускавшим никаких возражений. Я могла только переменить разговоре, убедительно попросив его навестить моего больного отца.
– Навещать больных – это мой долг и мое удовольствие. От общества – я отказываюсь. Это не согласуется теперь с моим положением, к которому я стану применяться по мере сил своих и возможности.