А Шамсадову жалко своих собратьев по предстоящему эксперименту, он заботится о скотине и поражается — сколько ж остается пищевых отходов? И если, как говорил Андрей, и на другом конце острова еще одно подсобное хозяйство, с собаками и другой морской живностью, то под землей ежедневно пребывает не менее тысячи человек. И вроде там шесть ярусов, док для подлодки и несколько шахт для ракет. Что только люди не придумают, чтобы школу, больницу и дорогу не строить?
И как ни странно теперь Малхаз с удовольствием рисует; вот-вот короткое северное лето закончится, а искусство — единственная отдушина, врата в спокойствие и миротерпимость.
С утра из отходов позавтракает Малхаз, тем же свиней покормит, а потом весь день никто ему не мешает лицезреть природу, этот бесконечный, необозримый, прекрасный даже на севере, удивительно щедрый мир. И так бы и жил он, отображая на холстах эту земную прелесть; и уже свыкся, вроде так и будет до конца его дней, и иного, да черт бы с ним, и не надо, видимо, Кавказ и Европа были во сне, в прошлой жизни, когда он был мал, а теперь он взрослый, и в соответствии с годами и климат ему предназначен. Ну, и живи, любуйся, познавай и твори!
— Тчамсадов, Тчамсадов — тревога, тревога, — вновь появились в жизни военные.
Хоть хмельной, а галопом бежит в убежище Степаныч. Смерти ждет, а не менее резвей за ним помчался Шамсадов. В сыром подвале обрешеченная красная лампочка мигает, не дает Степанычу сосредоточиться, не может он код бронированной двери сходу вспомнить. Наверное, с пятого раза правильно набрал, а Малхаз из-под мышки глядит — запомнил — 425К8560С, два оборота по часовой, четверть — обратно; толкай.
— Здесь раньше был командный пункт, — важно сев напротив окна, затарабанил пальцами Степаныч. — Проклятые жиды: направо-налево всяким проходимцам звезд понадавали, в Москве, небось, генералов не счесть, а мне, заслуженному офицеру, все полковника не дадут. А я — двадцать пять лет! И все на севере.
Шамсадов этот брех не впервой слышит, занят иным, его глаза рыскают вдоль стен. — «Нашел», — на шурупах силовой щит, однотонно закрашен; наверняка обесточен, а может, и нет, — чем черт не шутит. И Малхаз уже обдумывал, как все это проверить, как вдруг, прямо под ним все зарычало, и такой взрыв — его буквально подкинуло и бросило на пол, и на него всем весом опрокинулся Степаныч. И пока они пытались встать, второй взрыв — еще мощней, все содрогалось, вот-вот железобетонная плита упадет, и так они даже не посмели встать, а разбуженное чудовище с морского дна дважды, вновь сотрясая мир, рыча, требуя жертв, приползало на остров, и не насладившись лакомствами «полигона» поползло дальше, оттого на бронированном стекле бункера не просто щедрые брызги, как в предыдущий раз, а толща воды, будто бесцветный, голодный язык, дважды облизал он стекло, Степаныча и Малхаза унюхал, может, приползет вновь?
— Фу, ну, гады, совсем оборзели, — тихо сказал бледный как мел Степаныч, когда замигала зеленая лампочка отбоя.
А из бункера вышли — то же самое, будто ничего и не было. И лишь вечером, пойдя на свой «полигон» рисовать, Малхаз, как обычно любовался природой; птенцы совершали первые полеты, а он неожиданно, на знакомом месте споткнулся, упал: уже не трещина, а значительная расщелина сквозь монолит скалы поползла в океан, и она еще узка, с ладонь, но видно глубока, как морщина на лице матери, схоронившей сына…
— Гады, сволочи, жиды, всю страну узурпировали, — на следующий день кричал Степаныч, возвратившись из гарнизона; и вечером, уже изрядно поддав, со слезами на глазах. — Андрюша не поступил, на место восемь человек, по конкурсу не прошел, своих протащили. А платный — пять тысяч! Не рублей, а их, жидовских, долларов стоит… Ух! Гады! Всех потопим, всех взорвем. Эти волны для них готовим, на них океаны погоним, устроим им новый вселенский потоп! И ни одного Ковчега не оставим, досочку не дадим, всех утопим, коммунизм расцветет!
А наутро, обеими руками обхватив больную голову:
— Андрюша в армию пойдет, как я, всю жизнь бедствовать будет, … а иного не дано; нет у Андрюши денег, нет у него жилья… Горе, столько лет служил, а даже крыши над головой для сына не дослужился. Зинку жалко, плачет дура, меня клянет. А я чем виноват? Служил верно, по Уставу!
Потекла жизнь в прежней колее, а тут, как-то поутру, побежал Степаныч в комендатуру. Вскоре вернулся; возбужденный, вроде радостный, а Шамсадова вдруг за ухо схватил:
— А ну, выкладывай, жиденыш, — что у тебя с моей Зинкой? Что?.. Ну, да ладно, в честь праздника — пока милую, — он отпустил ухо Малхаза, и еще пребывая в похмелье, смешно продекламировал: — «Как там Малхаз? Как там Малхаз?» — дважды спросила. А про меня: — «Еще пьянствуешь? Всю мою жизнь пропил, и сына хотел» … Ну, да ладно! Новость-то какая! Поступил Андрюша, поступил! Двадцать пять тысяч за пять лет сразу заплатили! … Слушай, Тчамсадов, а откуда у них двадцать пять тысяч? Может, где нашли? Да нет; это ведь мой сын, умница, гений! Ты ведь сам это говорил. Умные люди сразу распознали и заплатили!