Несмотря на обещание, есть я не стал, зато придумал новую отличную схему – приготовленную с вечера мамой еду скармливал дворовым псам и кошкам, а жидкое – борщи, кисели, супы – выливал в унитаз. Мама возвращалась домой с пакетами, переодевалась в домашнее и, не отдыхая, шла на кухню, проверяла мной якобы съеденное, готовила, а затем допоздна просиживала за столом, занося цифры и буквы в таблицы, которые она заполняла своим прыгающим нервным почерком.
Через несколько месяцев, наблюдая за мной, выжатым, исхудавшим, – я даже заслужил в школе кличку Трофи, сокращенно от дистрофика, чем очень гордился – мама, не понимая, что происходит, ведь оставленная утром еда исчезала из кухни, начала терзаться, расспрашивать, переживать, хотела вести к врачу, но затем, похоже, смирилась. Я же, перетерпев боли, слабость, головокружение, почти радовался своему отражению в зеркале.
К концу лета старый гардероб перестал мне подходить. Перед школой мама купила мне новый: штаны, джинсы, рубашку, футболки, свитера, пайту – самое необходимое. Она отдавала деньги продавцам трясущимися руками, и то ли новые морщины добавлялись на ее бескровном лице, то ли прежние становились глубже.
Первого сентября в школе меня не узнали. Модные дизайнеры могли бы гордиться мной. Мужская версия Кейт Мосс – живой символ анорексии. Учителя смотрели пугливо, с опаской, мальчики прикалывались, а девочки боялись заговорить со мной сильнее прежнего. Но я был доволен. Триумф же случился тогда, когда Маша, увидев нового меня, ахнула, отвернулась, вновь посмотрела и вновь отвернулась. Я торжествовал и еще сильнее втягивал щеки.
Описать мое тогдашнее состояние можно было лишь общим, простецким словом – «хорошо». Потому что испытывал я не счастье, но некое абсолютное ощущение покоя, примиряющее меня с собой, людьми, действительностью.
Довольный я вернулся домой, встал перед зеркалом в ванной. Долго рассматривал себя. Ребер не видно. Живот не прилип к спине. Щеки не вдавлены. Нет, я еще не достиг совершенства. Только сделал крошечный шаг. Надо было идти дальше.
Но то ли бесы исчезли, то ли в организме сработал предохранитель – я оставался в таком же состоянии, как и на первое сентября. Законсервировался. Ни килограмма в плюс, ни килограмма в минус.
И ощущение жира на боках, животе, груди, ляшках развилось во мне с новой чудовищной силой. Переодеваясь, я еще резче отворачивался, прятался от других, а дома, осматривая себя в зеркале, находя жир, до боли сжимал его пальцами, стараясь расплющить, размять, чтобы превратить в сальное пятно, которое можно было бы стереть тряпкой. Это походило на аскезу по усмирению плоти, но дух мой треснул, ослаб.
В восприятии себя я оставался жирным. И мне надо было жить с этим. Чтобы однажды – я думал об этом поступке каждый вечер, когда, помолившись, укладывался спать – не прыгнуть в костер, который мог бы растопить весь мой жир, дабы я наконец стал нормальным.
До сих пор я живу с этим чувством и ненавижу, когда бабушка, или мама, или кто-то еще навязывают мне еду, предлагая поесть.
Сейчас, перед свиданием с Радой, я должен пестовать голод особенно тщательно, чтобы он полностью вытеснил мысли о жире. Но бабушка, причитая, какой я худой, сует мне блинчики с творогом, суп с фрикадельками и компот. Я злюсь, отбиваюсь и убегаю в хату. Отойди, отстань, бабушка! Не лезь, чтобы я не доводил тебя так, как маму тогда, вечером, на улице Острякова. К тебе-то ведь «скорая» не приедет. Лучше дай мне собраться, одеться, взять дерево и мастерок. И успеть на свидание с Радой.
Надо приехать на площадь Захарова раньше. Сделать приготовления. Спрятать мастерок, дерево в установленном месте. И ждать Раду у автобусных касс. Нервно, суетливо, волнительно. В ожидании Рады; Беккет выбрал не то название.
Хочется, чтобы рядом со мной был Квас. С его вечной шариковой ручкой в зубах, ухмылкой под Кита Ричардса и спортивной сумкой, в которой он принесет тишину. Но его нет, и я топчусь на месте, устаю и начинаю ходить вдоль берега моря, мимо бетонного забора, украшенного изображениями российского триколора и надписями вроде «Крым – Россия!» или «Севастополь – Черноморский флот – дружба». Бубню вычитанную у Луизы Хей – мама отвергла ее как не православную литературу, а мне понравилась – аффирмацию «я люблю и одобряю себя».
Рада приезжает – пятнадцать минут опоздания разрешается английской королеве, но за сорок восемь разве не отстраняют от престола? – на рейсовом автобусе номер «36». Пахнет от нее так же, как от ее письма – оглушающе терпко. Дышится мне с трудом.
Еще труднее смотреть Раде в глаза, а не в сторону, как обычно. Но смотреть, вспоминая ее письмо, надо. Томный, завлекающий взгляд. Вообще вся она, как подходящее дрожжевое тесто – распаренное, податливое, мягкое, – трогай руками, мни.
Я выталкиваю вперед руку, тянусь к ее ладони – так медленно, что подвисают стрелки часов – и все-таки сцепляю на ней пальцы. Теплая, мягкая, нежная плоть. Ивлин Во ошибался. Рада улыбается, и, обнадежившись, я говорю:
– Пошли!