Филип смастерил в садовом сарае Боба некое взрывное устройство «на основе сахара и гербицидов». Причуды того времени – странные хобби, в том числе и по изготовлению различных взрывных устройств в домашних условиях; особенно это стало популярным после событий в Белфасте. Бомба Филипа – так и осталось невыясненным, с какой целью он ее изготовил, – в итоге неожиданно взорвалась прямо ему в лицо. И я вдруг начал размышлять: о чем он успел подумать в момент взрыва? Что осталось в его памяти? Сарай, мгновенно превратившийся в груду мусора? Горка пыли там, где высились стопки пустых цветочных горшков? Или то, как коровы на пастбище, услышав громкий хлопок, с любопытством повернули в ту сторону головы? И у меня вдруг промелькнула совершенно неуместная мысль: а ведь Ирландия в конце концов все‐таки его погубила, зато я, один из «временных» [4], один из «черных беретов», жив и невредим. Филипп был первым погибшим среди моих сверстников. И я теперь часто его вспоминаю. Ведь его же погубил какой‐то… гербицид – услужливо подсказывает мне память. Гербицид ‒ словно это слово требовало повторения. Впрочем, у меня самого взрыватель более замедленного действия.
Сгинувший
В раннем детстве я часто спотыкалась и падала, с трудом перебираясь через бордюрный камень на тротуаре, куда выходила задняя дверь нашего дома, так что во время прогулок меня обычно сопровождал пес Виктор. Мы с большими предосторожностями пересекали двор, и я мертвой хваткой вцеплялась в ошейник пса и в густую жесткую шерсть у него на загривке. Виктор был уже стар, а его потрепанный кожаный ошейник стал совсем мягким и сильно истончился, так что держаться за него мне было очень удобно. Солнечный свет отражался от шиферных крыш и булыжной мостовой, между камнями которой расцветали одуванчики; старухи выбирались на крыльцо подышать воздухом, усаживались на кухонные табуретки и подолгу сидели, то и дело расправляя юбку на коленях. А где‐то далеко-далеко от нас – на фабриках, в полях, на угольных шахтах – Англия с унылым упорством продолжала двигаться вперед.
Моя мать всегда говорила, что замены не имеет ничто на свете, что каждая вещь обладает собственной внутренней ценностью и не похожа ни на что другое. Все в нашей жизни случается лишь однажды, счастье повторить невозможно, а потому, утверждала она, каждый ребенок должен иметь свое имя, свойственное лишь ему одному. Детей вообще нельзя называть в честь кого‐то другого, и сама она всегда была против подобного обычая.
Но почему же тогда мама нарушила свое собственное правило? Я и до сих пор пытаюсь это понять, а пока что расскажу одну историю о собаках, которая, пожалуй, имеет к решению этого вопроса некое косвенное отношение. Итак, если я сумею представить определенные веские доказательства, не согласитесь ли вы взять на себя роль судей?
По-моему, моя мать столь твердо придерживалась упомянутых убеждений именно потому, что сама была названа в честь одной своей родственницы по имени Клара, которая погибла в результате несчастного случая, катаясь на лодке. Если бы эта Клара не утонула, ей бы сейчас было уже 107 лет. По поводу характера этой Клары не было известно ровно ничего, так что и мать моя не досадовала по поводу такого замещения одного человека другим. Причина маминого негодования заключалась в другом: больше всего ее злило то, как ее имя произносят жители нашей деревни: «Кла-а-арай-ра». Оно выползало из их уст, как нечто липкое, тянущееся, похожее на выдавленную из тюбика соплю клея.
В то время у нас в поселке все считались друг другу какими‐то родственниками – кузинами и кузенами, тетушками и двоюродными бабушками, – и все жили в одинаковых домишках, выстроившихся унылыми рядами. Соседи – и дети, и взрослые – постоянно шныряли из одного дома в другой и обычно без стука, и моя мать каждый раз со вздохом замечала, что в цивилизованном мире принято сперва постучаться. На ее замечания, правда, никто не реагировал – ну, глянет на нее человек с полным непониманием абсолютно стеклянными глазами и продолжает вести себя, как обычно. В общем, между тем воздействием, которое мать, как ей представлялось, оказывала на окружавший ее мир, и тем результатом, которого ей на самом деле удавалось достичь, было страшное несоответствие. Но это я поняла гораздо позже. А тогда, в мои семь лет, мама была для меня и солнцем, и луной, и всем на свете. Она, как Господь Бог, была всюду и всегда. Она даже мысли мои умела читать, когда сама я еще и книжки‐то читать как следует не научилась и добралась только до «Зеленой книги», недалеко ушедшей от детского букваря.