Когда Русаков предлагал выпить, Валерий торопливо поднимал свою рюмку, лицо его, если бы посмотреть со стороны, было удивленным и восторженным. Рот полураскрыт, румянец возбуждения заливал щеки, на скулах, где кожу еще не трогала бритва, отчетливо белел пушок; глаза светились откровенным обожанием.
Все это видел Русаков и все безошибочно принимал на свой счет: «Ах, юноша, юноша! Ты мальчик еще, — думал он с легкой горделивостью, созерцая золотисто-розовую жидкость в рюмке и невольно настраиваясь на меланхолично-патетический лад. — Русаков всегда любил жизнь, и жизнь платила «барону» той же любовью. «Барону»... Он усмехнулся, и, может, на секунду всего мелькнуло перед глазами далекое: первый год после демобилизации, когда, бывало, поздно возвращался в студенческое общежитие, картинно, палец за пальцем, стягивал рваные кожаные перчатки, снимал офицерскую фуражку, кидал перчатки в нее и, крутнув фуражку, будто диск, швырял перед собой; ребята ловили ее с шутливым раболепием — «барон» пришел. Снимал потертую английского зеленого сукна шинель так, чтоб были видны красно-белые полосатые из старого матраца карманы, пришитые сердобольной хозяйкой, у которой стоял на постое в Белоруссии... Русаков усмехнулся этому прошлому снисходительно и вместе с тем извинительно: былого не вернешь.
Пили и с тостами и без них, и Гладышев чувствовал, словно тугой комок застрял в горле.
Напротив, на эстраде, в загустевшем чаду, баянист в потертом костюме с лицом аскета поднялся, равнодушно кивнув товарищам, растянул черно-лаковый баян с белым окладом по углам. Всплеснулся мотив:
Прожевав, Русаков повел головой в сторону двери, тонкие губы растянулись в насмешке:
— Милосердова.
— Кто? — переспросил Гладышев.
— Милосердова и с самим... рогатым Форестье! А что? — Инженер вдруг уставился на Гладышева. — Гранд-дама и... кажется, щедрая. Займись! Вот притащила самого. Клуба еще нет, а начальник есть! Капитан Милосердов... А у нее — глаза лани, хватка пантеры... Выпьем!
Милосердовы устроились за освободившимся столиком напротив, и Гладышев теперь близко увидел ее: темно-бронзовые волосы собраны в высокую копну, поддерживаемую роговой массивной заколкой, лицо матовое, холодно-строгое, губы подкрашены так, что кажутся вывернутыми, взгляд напряженно-настороженный и нервный. Она горделиво повела головой, оглядывая зал, и Гладышев остро ощутил пронзительную и удивительно притягательную силу ее взгляда. В усмешке дрогнули ее глаза. Должно быть, хороша же у тебя, Гладышев, пьяная, потная и красная рожа!
Захмелевший Русаков, сосредоточенно сбивая пепел в тарелку,сказал:
— Будь мужчиной, Гладышев! Пригласи ее на танец. Эх, офицер! Будущий ракетчик...
Возможно, привлеченная громким разговором, Милосердова посмотрела на них, и взгляд ее показался Гладышеву теперь спокойным, не насмешливым, а ждущим, точно она вот-вот готова была разомкнуть губы, сказать: «Ну что же вы?» Оркестранты все еще пиликали, скучно, отрешенно. «А что? И пойду и приглашу!». И, уже вставая на нетвердые, подкашивающиеся ноги, Гладышев успел подумать: «Напрасно, не надо этого делать». Но уже было поздно. Русаков развернулся за столом, китель небрежно расстегнут, остекленело, с пьяной удивленностью остановились глаза, почему-то переходя на «вы», кинул:
— Браво, Гладышев, вы мужчина!
Гладышев подошел к столику Милосердовых. Она в упор глядела на него, точно не понимая, кто он и зачем тут, и ему показалось, что на него сейчас устремлены взоры всех, кто находился в дымном, чадном зале, и все видят его смешную растерянность.
Милосердов перестал водить куском хлеба по тарелке, поднял с равнодушным ожиданием тоскливо-печальные глаза, словно спрашивая: почему ему помешали.
— Разрешите даму... вашу?
В серых глазах ее вспыхнул удивленный огонек, и Милосердов, наверное, еще не успел осмыслить происходящее, как она встала.
— Вася, я потанцую.
Она невесомо положила Гладышеву руку на плечо и улыбнулась одними глазами, и смешавшийся Валерий повел ее по кругу тесной площадки, думая об одном: не ударить об угол стола, не отдавить ноги в лаковых лодочках...
Ускорялся темп музыки, и Гладышев легко успевал в такт. Все происходило словно во сне: застопорись на секунду этот ритм, он бы, Гладышев, не поверил, что все было реально, существовало на самом деле, что он оказался «первой скрипкой», превзошел самого себя...