Отворачивалась от зеркала, тряпка ходила еще торопливее по гладкой, скользкой поверхности.
На лакированной полочке зеркала в глиняной вазе — ветки вербы; миндальный беспокойный запах исходил от овальных листьев, подбитых с изнанки белым бархатистым пушком: накануне Маринка и Катя бегали с подругами в лес, наломали веток. Верба уже давно отцвела — листья темно-зеленые, литые, сережки теперь не пушистые, усеяны еще не созревшими, но уже жестковатыми уголками, и Вале невольно приходит на память: за вербами она девчонкой бегала в пойму, спускаясь с кручи сразу за кузней Прокопия, в самый разлив, когда, взбухая по весне, речушка заливала низину. Вода густо-голубая и ледяная, ноги заходятся, немеют в мгновение, только ступишь в нее, подняв юбчонку. Секундный страх сжимает тисками сердечко, но острое желание добраться до вербы пересиливает страх, бесчувственные ноги бредут упрямо вперед к развесистым, с серебряной, корой кустам. Но уж сколько радости — наломать охапку веток, еще безлистых, с шелковисто-пушистыми сережками, желтыми, мягкими, с фиолетово-серыми ворсинками.
А потом девчонки водили хороводы, «салили» друг дружку, пели неустоявшимися дискантами:
И синие, напряженно-тихие сумерки смутно тревожили и беспокоили — то ли таинством окружающего бытия, то ли неизвестностью будущего. И по ночам спалось в такую пору тоже беспокойно: со снами, полными движения, со вскриками, внезапными пробуждениями, — может, просто росли, тянулись, кто знает.
Все, самое вроде бы мелкое, пустяковое, обретало в такую пору свой смысл, свое особое значение, непередаваемое и трогательное...
Теперь она терла стекла книжного шкафа. И тут сизые, дымные круги, легкие, чуть проступающие, оставались под тряпкой на лакированной глади и тоже сбегали, стаивали. И будто сквозь эти легкие, радужные кольца приходило к ней прошлое, высвечивалось, открывалось, и какая-то чувствительная струнка дрожала все время в глубине, и от этого хотелось, как в детстве, в долгую осеннюю пасмурь, тихо, безголосо плакать.
Плакать... Сколько она плакала тогда, после гибели матери, а потом закостенела, все в ней ссохлось. С той разбитной, полной, белесоглазой женщиной, Полиной Ивановной, они и пошли сначала в тыл с больницей, а после — по фронтовым медсанбатам. Сестра-хозяйка, старшина медслужбы, она была бой-баба. А мать так и осталась на той станции. Осталась...
Что повторять? И зачем все повторять? «Все там будут... И ты будешь!» — это уже вплелись в ее мысли словечки сморщенного пигмея, старичка гномика, и сам он — вот он появился, лучится хитростью темное, спеченное личико. Одно его присутствие парализует всю ее, и тряпка в руке не скользит с прежней легкостью, и ноги, тело наливаются ленивой, тягучей истомой. «Пропусти, пропусти мензурку...» Стой! Кто это? Кто это говорит? Ведь это Полина Ивановна, она — белесые глаза, зрачки как бы растворились в сером однотонье глаз. Лицо полное, курносое, кулаки уперты в подушчатые бедра, синяя форменная юбка подзадралась, оголив икры, стянутые голенищами брезентовых сапожек. Они теперь рядом — сморщенный пигмей и сестра-хозяйка — с радостным согласием кивают: «А ты пропусти, пропусти мензурку... полегче станет».
Сопротивляясь этому зову, все еще протирая мебель, она чувствовала и сознавала, что силы иссякают, она не может противиться сосущему, будто червь, желанию. Это было выше ее сил, выше истерзанного борьбой и сопротивлением ее духа. И она знала другое: стоит ей поддаться этому зову, и сразу исчезнут и пигмей-искуситель, и тот, другой, немо и печально маячивший перед глазами; и она, еще противясь, оттягивая срок, уже поддавалась этому зову, как единственному спасению, единственно возможному исходу.
Бутылка стояла в буфете, спрятанная, заставленная в уголке чем попало, никто бы и не подумал, что тут тайник. И сейчас, в трепетном, нездоровом волнении, отодвинув в сторону безделушки, Валя достала ее. И тотчас, еще слабо противясь, подумала: «Зачем, зачем это делаю?» Перед глазами опять немо мелькнул тот, второй, вызвав мгновенное беспокойство: «Кто это? Кто? Алексей...» Но рядом засияла, заслоняя видение, морщинистая хитрая рожица пигмея: «Не бойся, смело, все равно в последний раз...»
«В последний, в последний...» Она выпрямилась, шагнула к столу, и в мгновение провалились, опрокинулись, как мишени в тире, возникавшие до того перед глазами видения...