Читаем Удавшийся рассказ о любви (сборник) полностью

Прошагал Груздь, всегда недовольный, топоча сапогами и разбрызгивая в тьму огонь с папиросы. Он отплевывался, он двигал к старшему в палаточном городке, чтобы, как обычно, сказать на ночь: «Ты там давай, вели своим поднажать, хлеб сыпется. В обиде не будешь…» В палатках шум, гул, недолгая сутолока перед ночью. Выскакивали в трусах, сталкивались в темноте и просили курнуть.

– Эй, Петренки оба тут?

– Тут. Тебе, дурак, чего надо?

– Я те, сволочь, сейчас дам дурака. Председателю дурака говоришь?!

– Обознался, Кузьмич. Темно.

– Темно-о-о… Старшего братана давай!

– Сейчас.

Петренко-младший исчез. Председатель Груздь стоял насупившись, а голоса из темноты нацелились на него:

– Кузьмич, ты бы нам хоть немного деньжат устроил. Чего нам твои трудодни, а?

– От него дождешься. Молоком платить будет. Восемь бидонов простокваши домой привезешь и спасибо скажешь.

– И точно, Кузьмич. Клянусь, у тебя самая нищая деревенька.

Груздь рассвирепел, старшего Петренко все не было, спать пора, и противно вдруг стало, что каждый зовет тебя Кузьмичом. Груздь был Иванович.

– Нищая?.. Ты, дубина, такую-то заимей сначала, а после болтай!

И уже не мог остановиться:

– Спятили, что ли? Деньги, деньги, в тот год мы вам платили деньги? Нет! В позапрошлый платили? Нет! Первый год, что ли? Лодыри… Каждый раз объясняй, а ведь не дети!

Иван Семеныч возвращался, когда уже все стихло (глубокая ночь, он возил зерно из-под самых поздних комбайнов). Сегодня он вдруг порезался. Сгружая зерно, ступил ногой на листовое железо – листами этими он выстелил кузов, чтоб зерно не бежало в щели, – железо краем, видно, загнулось, и кровь чуть не фонтаном ударила из ноги.

Иван Семеныч перетянул ногу, работал, но нервничал, потому что ослабел.

В машине он возвращался с молоденьким Гаврей, тот подшучивал над упрямым человеком:

– Да уж дай баранку. Да уж ладно, сержант…

Иван Семеныч передал руль, и тут же потянуло в сон. Он сунулся в окно, дохнул ночного холодку и смотрел, как бегут фары по ночной молочно-пыльной дороге… Гавря запел песенку, замурлыкал. Затем заорал во все горло.

– Это чтоб в столб не чокнуться. Не заснуть чтоб, – пояснил он.

– Не ори, убавь газ.

Иван Семеныч ощупал ногу, снял жгут – небось присохло, лишь в одном месте отдавало болью, но на ощупь нога была неплоха. На месте пореза он пошевелил грязный бинт и проверил лист подорожника, который удалось прилепить среди палящего зноя белой и жаркой слюной, – не сбился ли?

Гавря напевал, а Иван Семеныч слушал.

В те далекие дни к солдатам привязалась песенка, не песенка, а так, куплетик. То один насвистывает, то другой мурлычет. Нервничали в начале войны. И напевали:

– А пуля… а дура, а штык молодец…

Все напевали, такой уж мотив оказался. Рванется где-нибудь близко земля, и что-то захочется сказать, и вот мотив будто сам собой ползет. Как продолжение. Шебахин, ну да, Шебахин… Из Тулы был, даже из-под Тулы, криворожий такой, ска€листый, нахально-веселый мужичонка. Степаном звали… Сидел Шебахин напротив (портянки менял) и спросил у Иван Семеныча: «Ваня… а Ванятка, молиться за меня не будешь нынче?» – и захохотал, заржал, дурашливый был, хоть немолод. Шебахин тогда собирался к немцам, за реку, любимчиком лейтенантским был. Сейчас Иван Семенычу это понятно: молоденький лейтенантик стеснялся, что любимца имеет. Стеснялся и посылал за реку все чаще, чтоб не подумали, что бережет… Иван Семеныч посмотрел на Шебахина, тот ладный, юркий, аккуратный (портянки менял), смешливый весь, а ведь ему лет сорок было. Менял портянки и щупал мышцы на ногах, будто не у себя самого, а у лошади перед тяжелой ездой. Иван Семеныч глянул на него – затем на себя глянул, был он тогда еще солдат-неумеха… глянул и подумал, что если уж молиться, то за кого другого. Шебахин вернулся на зорьке, ни выстрела не было, все тихо обделал и тихо выполнил. Сидел он перед Иван Семенычем, глаза светлые-светлые, улыбался, из-под Тулы был мужичок, мурлыкал:

– А пуля, а дурочка… а штык-д молодец…

Сказал: «Что ж плохо молился, а Ванятка? Едва не потоп я…» А сгинул, бедолага, в третью, что ли, или в четвертую ночь: на том берегу немного постреляли, покричали, и даже тела не осталось, ничего от криворожего, умного его лица. Лет сорок ему было, Степаном звали, лейтенантский любимчик…

Иван Семеныч забылся, спал. Гавря легонько потряс его за плечо, – шуточки шутил, но уважал:

– Иван… Иван Семеныч, ну хватит уж! Прибыли.

Иван Семеныч завалил голову набок, не отвечал. Тело его было сонно и мягко, и шофер Гавря, преисполнившись товарищества, безжалостно съездил его по щекам: раз-два, туда и обратно пошла сонная голова старого молодца.

– Ну силен спать. Тебе как шестнадцать лет, Иван Семеныч.

– Тс-с… Тс-ссс, – сонно погрозил Иван Семеныч и шарил под ногами на резиновом дне кабины свою кепку.

Он вышел, ступал осторожно. Деревня спала. Даже распоследняя собачонка не тявкнула в инстинктивной ночной боязливости.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже