Бедняга не знал, что он никого не убил, и Лапин только сейчас осознает это. Лапин гладит его по вихрам и говорит про Павла Ильича, про давний запомнившийся дождь за окном и прыгавших кроликов.
– А по… помнишь Инну Семеновну? – всхлипывает Сереженька.
– Да, она хорошей с нами была.
– Оч… очень хорошей…
Лапин сидит рядом и успокаивает рукой дрожь худенького, не успевшего толком сформироваться тела.
Сереженька наконец спит. Каждые два часа Лапин тихо поднимает трубку, звонит, и снова – тишина. Ночь тянется медленно и неслышно.
Лапин сидит у окна. В утомленном сознании ему чудится, что кто-то пролетел за окном, шумя тяжелыми крыльями. Лапин невесело усмехается – уж не душа ли прокуратуры, не дремлющая ночью, присматривается к Лапину?
Суставы ноют, тело ломит.
Лапин кутается в пальто, зябнет и посматривает, как понемногу светлеет за окном небо.
Отца у него не было – Сереженька помнил только то, что была мать и что ей приходилось туго. Помнил, что жили они где-то под Краснодаром и что мать учила его ничего не просить.
– Никогда не проси, – говорила мать. – Не привыкай.
Мать таскалась с ним на работу куда-то в пригород, лесом, и он очень боялся таких ночей. Территория в то время раза три переходила из наших рук к немцам и обратно, и по лесам было немало жулья и всякой швали человеческой, – дословно так объяснял это детям Павел Ильич. Но Павел Ильич и его объяснения были после. Сереженька же помнил, и помнил очень ясно, что матери пригрозили и что она стала бояться как-то по-особенному.
Мать и раньше боялась, всегда боялась, но теперь, когда она шла с Сереженькой на работу, она вдруг напевала, чтоб не было страшно, или вдруг громко говорила: «Смотри, какое дерево!» Ягоду не было видно к ночи, а то бы она говорила про ягоду. Сереженька помнил, что, когда уже вернутся домой и мать уже уложит его, она все сидит и сидит над ним какая-то недвижная, глядит и не видит. А иногда спрашивала:
– Ты, если что, фамилию хорошо помнишь?
Или еще:
– Ну-ка, скажи быстро, как тебя зовут?
– Мам, я спать хочу.
– Ну, спи, спи.
Они остановили ее вечером, когда верхушки деревьев еще были видны, но кричать было далеко, без пользы. Их было трое. Они остановили, затем они свернули с тропки в лес, и мать шла за ними. То есть, может быть, это были и не те люди, которых мать боялась, даже наверняка это были какие-то другие – Сереженька мало понимал, его вели за руку, и мать шла тоже и хихикала, улыбалась, заискивала перед ними. Иной раз она пыталась вырвать Сереженьку, и тогда ее несильно отталкивали. Он помнил, что шли не спеша и совсем не так далеко, и трава была под ногой, и верхушки деревьев качались.
– Ну?.. Так какая ты женщина? – спрашивал все время один у матери и хмыкал, придавливая смех.
Мать смеялась и вдруг напрягалась вся и шла молча, и Сереженька, оглядываясь, видел, как необычно смотрит она на него сверху, рвануть, что ли, его хочет жесткими своими руками. И он боялся – он хорошо помнит, – он боялся, что мать сейчас что-то с ним сделает.
Он прижался к человеку, и человек, что вел Сереженьку, тоже оглянулся на мать и на тех двоих, из которых один начал все чаще и беспокойнее похмыкивать и шагать сквозь ветки вприскок правой ногой вперед, – как юнец, нетерпеливо и неровно шел, торопился.
– Только уж не троньте нас очень, только уж не троньте, – говорила мать как в ознобе, улыбалась, и Сереженька все боялся, что она что-то с ним сейчас сделает.
– А вот и еще хлеб есть, – сказала мать и передала кусок из кармана тому, что нес отнятый уже узелок с хлебом и луковицей. И добавила: – Мальчику моему дай кусочек. Ну дай, он у меня хороший, – мать улыбнулась.
Те молчали – все трое были в ватниках; тот, что все хмыкал, резко оторвал пуговицу с ватника и закинул в кусты, словно искал, куда выложить энергию. Мать кликнула высоким и тонким голоском, какого он не знал у нее:
– Сереженька, сыночек, скажи что-нибудь.
Мать попыталась протиснуться ближе, но кусты не дали ей, и мать вдруг забилась там, била ладонями по веткам, и те двое держали ее. Мать рычала, он видел ее оскаленные зубы и ладони белые, которыми она била теперь по их лицам. Она пыталась согнуться, присесть, словно что-то с живота хотели они у нее украсть, и тут же она вдруг смирилась. Тот, что вел Сереженьку, с маху подхватил его руками и посадил прямо на землю, чтобы не видел, и в лицо ему теперь были кусты, и сзади жалобно просила мать: «Ой, миленькие, только не забеременеть. Миленькие, хорошие, только не забеременеть…» – для матери это, видно, было важно в то безабортное время, или она просила, чтобы хоть что-то просить, а они молчали. И только тут мать поняла, что умрет, что не отпустят они ее и что смысла им нет в этом никакого. И она в последний раз закричала. И после заплакала: «Его хоть отпустите, он у меня дурненький. Он с детства дурненький, он ничего не понимает, не расскажет…» И тут же были их негромкие выкрики, шевелились верхушки деревьев, и голос матери больше не слышался, будто ей удалось очень хорошо и покойно спрятаться и теперь ее больше не мучили.