Есть «молящийся человек» – и можно все.
Нет «его» – и ничего нельзя.
Это мое «credo» – и да сойду я с ним в гроб.
Я начну великий танец молитвы. С длинными трубами, с музыкой, со всем: и
«С нами Бог» – это вечно.
Почему я так сержусь на радикалов?
Сам не знаю.
Люблю ли я консерваторов?
Нет.
Что со мною? Не знаю. В каком-то недоумении.
26-го августа 1910 г. я сразу состарился.
20 лет стоял «в полдне». И сразу 9 часов вечера. Теперь ничего не нужно, ничего не хочется. Только могила на уме.
Никакого интереса в будущем.
Потому что никакого интереса уж не разделит «друг».
Интерес нужен «вдвоем»: для
Для «одного» – могила.
Действительно, я чудовищно ленив читать. Напр., Философова статью о себе (в сборнике) прочел первую страницу; и только этот год, прибирая книги после дачи (пыль, классификация) – наткнулся, раскрыл и прочитал, не вставая с полу, остальное (много верного). Но отчего же, втайне, я так мало читаю?
Тысяча причин; но главная – все-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и все мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или выраниваю из рук (книги).
Эти говоры (шепоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть ее и справиться – для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» – наслаждение; но «справиться» – отвращение. Там «крылья несут», а тут – должен работать; но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочел тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то
– Вот это хорошо, – подумал я по-обломовски. – «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.
Могила… знаете ли вы, что смысл ее победит целую цивилизацию…
Т. е. вот равнина… поле… ничего нет, никого нет… И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, – и важнее «Иловайского с Атиллами».
Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем –
О, вот где
Как-то везут гроб с позументами, и толпа шагает через «мокрое» и цветочки, упавшие с колесницы: спешат, трясутся. И я, объезжая на извозчике и тоже трясясь, думал: так-то вот повезут Вас. Вас-ча; живо представилось мне мое глуповатое лицо, уже тогда бледное (теперь всегда красное) и измученные губы, и бороденка с волосенками, такие жалкие, и что публика тоже будет ужасно «обходить лужи», и ругаться обмочившись, а другой будет ужасно тосковать, что нельзя закурить, и вот я из гроба ужасно ему сочувствую, что «нельзя закурить», и не будь бы отпет и вообще такой официальный момент, когда я «обязан лежать», то подсунул бы ему потихоньку папироску.