Яблок у попа в саду — сила: боровинка, шелковка, грушовка, коричное, скрижапель. Тяжелые деревья стоят, плодные, нагнулись и дух от яблок по саду идет — праздничный, сладкий.
От девок Афимья в сторонку ушла: ну их, ни точить языки, ни песни с ними играть — неохота. Одной бы побыть — да и не одной, а вдвоем…
А девки-то поют, девки — в верхи серебром забираются, поют песню про старого мужа, неудалого:
«…И ладно. И ничего мне такого теперь и не надобно. Буду дите миловать. Пущай тогда бьет мужик, пущай — что хочет: только бы теперь Господь дал уберечься от Пётры».
Набрала Афимья в фартук кучу яблок, нагнулась в корзину их ссыпать — да вдруг так и ахнула: оторвалось в животе что-то. Господи помилуй! Бросила яблоки, выпрямилась, прислушалась внутрь — и услыхала, будто вот повернулось там что-то, толкнуло легонечко так, ласково, мягко.
Брызнули у Афимьи слезы из глаз — как дождь давно жданный летний. Брызнули — и высохи в ту пору ж: радость высушила.
Подняла Афимья с земли изжелта-румяную шелковку, укусила ее своими сахарными крепкими зубами, разжевала сладкую духовитую мякоть — и глотнула, вместе со слезами с последними:
— На тебе, миленький, родименький, на, желанненький, на, поешь… — И еще, и еще кормила его — махонького, милого, кормила шелковкой-яблоком и вслух с ним разговаривала.
Услыхали девки, подошли к ней, окружили Афимью кругом — как цветы: желтые, красные, синие.
— Афимья-а-а? Ай ты спятила, с собой-то гуторишь?
— И то, милые мои, и то — спятила…
На Воздвиженье продал Пётра в городе хлеб. И по хорошей цене продал, что Бога гневить. А до тех пор денег было — хоть бы грош ломаный. Не то чтобы что — а даже водки выпить было не на что. А как же без водки горе свое избыть?
Продал Пётра хлеб, купил баранинки на засол — пора уж, купил селитры да соли, купил две кадушечки новых, было бы в чем солонину готовить. И купил, по привычке, гостинец: арбуз да кренделей фунт сдобных. Купил и встренулся:
— Кому ж это я гостинцы-то? Афимке треклятой? Эх! — махнул рукой и поехал и всю дорогу думу тяжелую думал.
Приехал на село Пётра и первым делом зашел к куму Терентьичу в лавку — рюмочку пропустить, хоть одну. Одна — а потом: человек без двух ног не ходит. А потом: троица, а потом: дом об четырех углах строится, а потом: кто ж без пяти пальцев на руке? А потом: крест наш православный — об шести концах, а потом…
К вечеру на Здвиженьев день все село пьяно-распьяно. Да и как же: престол ведь Здвиженье-то. Ночь темная, непроглядная, и ходят во тьме, песни горланят. Налезают на камни, друг на дружку, дубасят с пьяных глаз до смерти, бунтуют до самой до глухой до полночи. А к полночи расползаются, как просыпанные раки, во все стороны, ползут и бормочут, невидные в темноте.
Уж и первые петухи пропели, а все Пётры нету. Сморило Афимью. Так, на лавке сидя, и заснула. И во сне — все груди свои чуяла, рукой трогала их: полны ли, до краев ли? Стыдилась — и протягивала, улыбаючись, жмурясь:
— На, возьми, на, возьми, махонький, на, пососи, ах ты мой…
И уж так ей было сладко, так сладко — прямо дух захватывало. И уж так-то просыпаться не хотелось: ведь еще молочка он хочет, ишь-ишь… Еле уж еле — глаза раскрыла.
Раскрыла — и канула: стоит над ней Пётра пьяный да страшный и рубелем замахнулся. Вскочила Афимья с ногами на лавку — как от воды, будто вот вода подступила. В угол у печки забилась, заслонила руками живот:
— Пётрушка, погоди, ради Господа, не губи, младенчика не губи — Пётрушка, тяжела ведь я, вот те крест святой!
Должно быть — протрезвился тут Пётра, понял — должно быть: услыхала Афимья, как он зубами скрипнул. И уж толком не помнила, что дальше и было.
Слышала Афимья чей-то визг и воп — и подумала: «Да, Господи, неуж это я так?» Увидала потом над собою пётров сапог, весь в грязи: «Что ж это, я — на полу или он на лавку взлез?»
А как попал ей Пётра в живот — свету невзвидела: ухнуло все, пропало — и Пётра, и изба, и ночь.
Очнулась Афимья — гладь, под святыми она лежит, в красном углу, ни рукой, ни ногой шевельнуть.
— Ай уж померла я, Господи-батюшка?
Нет: поглядела — у печурки чтой-то сушит соседка, Петровна. Кликнула ее Афимья:
— Петровна?
— А? Ай ты уж в память пришла? Ну, слава те, Господи. А уж мы и живой тебя видеть не гадали — не чаяли, пра-а…
— Петровнушка, что я, уж скажи по правде?
— Да что греха таить, милая: скинула. А младенчик-то какой: жалости подобно. Уж мальчик — видать, только вот что ноготков еще нету, да глазки слепые, щенячьи…
Вспрянула с лавки Афимья, взвыла — не своим, бабьим, а звериным голосом. И из чрева, пустого, как побитое градом поле накануне покоса — хлынула из чрева и родилась с кровью нестерпимая против Пётры-погубителя злоба.
— Всё бы простила ему, все тиранства, все измывы, а ребеночка, а мла-ден-чи-ка-а-а…
Хлопотала Петровна, холодной водой кровь унимала.
— Плачь, милая, плачь, родная, полегшает. А идол-то твой укатил в город, авось-либо вернется не скоро.