Там, далеко — странный огромный мир. Люди — идут, спешат, говорят впивают мысли друг друга. Люди!
Сердце бьется в холодные стены, задыхаясь, как воздуха ищет их… Люди!
Тихо. Пустой гроб внизу. Немые стены кругом. Чуть слышно колокола звонят — плачут: уже утро.
Длинными, бледными лучами ухватился рассвет за решетку, повис мелкой сеткой дождя над тюремным двором.
— Там ходят теперь. К ним, к ним!
Там внизу — их шестнадцать. Запертых в шестнадцати клетках.
Налегли сверху мокрые, тяжелые тени — от каменных стен. Ни звука, ни слова. Тихо — будто нет там живых людей.
Невнятным пятном мелькнет лицо, и на нем две черных точки — глаза. Мелькнет — исчезнет.
Взад и вперед мечутся. Взад и вперед. Кружат, как дикие звери, все быстрее бегут. Некуда — взад и вперед…
Уже нет больше сил ходить и биться мыслью о стены, о дверь, о решетку — они стоят, прислонившись к забору, и вверх смотрят.
Маленький, четырехугольный клочок неба бросили им: не смогли закрыть. Облака хмуро смотрят вниз и плывут мимо. Уходят за стены — туда, где и они, пойманные, жили когда-то.
И задремавшая в забытьи жажда жизни просыпается, и рвет оковы и связи, и бьется, обливаясь кровью.
Чу! Бледные пятна в окнах — вон, вон! Там — товарищи.
Слышите? Рвутся к ним и протягивают руки — зовут их… И не могут отозваться они и выкрикнуть все, отчего задыхаются, и хочется кричать и биться головой о стены.
Остановились. Жадным взором цепляются за решетки, и ищут за ними человека, и бьются в темные стекла…
Недвижное, безмолвное смотрит вниз небо.
Вдруг оборвались все мысли. И все кругом умерло: одна пустота — и в ней падают звуки, острые, сверкающие.
— Тук-тук! Тук-тук-тук!
Снизу… Там — живой, внизу!
У трубы уже. Забилось сердце, как безумное, и рвется навстречу. Нет дыхания. Нет дыхания. Тихо. Пар шумит в трубе.
И опять: тук-тук! Молнией разрезало тишину.
В радостном вихре путаются и пляшут мысли. Не вспомнить букв.
— Я слушаю.
— Стук! — упало снизу, дрогнула труба всем телом.
Закричать хочется от радости. Понял тот, внизу, понял!
— Кто вы, товарищ?
Молчит. Что же молчит он?
— Т-с-с! Отвечает…
Звуки дрожащие, обломанные. Путаются, не сосчитать их. А если не поймешь?
Падает вниз и холодеет сердце.
Нет, нет! Надо записывать…
Все растут ряды непонятных цифр. А в них закутаны, спят человеческие слова — точно листья в почках. Все растут… Сейчас развернутся, а с ними — весна и золото-солнце.
— Дзынь, дзынь!
Радостно вздрагивает труба. Слова бегут по ней искрами вверх, всю тишину — сверху донизу — пронизали жгучими змейками: свернулась, испуганная, серою пеленою, уходит…
Как много… Двенадцать слов!
Дрожит бумажка в руках. Надо положить на стол, чтобы прочитать.
— «Я рабочий Александр Тифлеев арестован двадцатого декабря сижу пятая галерея привет товарищу».
Все громче звонят колокола, все светлее.
Милые, смешные ошибки и пропуски. И самые слова от этого — не сухие, книжные, а живые.
Еще, еще читать — жадно пить…
Привет товарищу! О, милый!
Отвечать — скорее. — Сказать о новом, огромном, что нахлынуло, и о темном и душном, что было раньше, и о надеждах родившихся.
— Я — бывший студент Белов. Сижу один три месяца. Я вам рад. — Кончил и мучился: не то, не то! Тысячи слов дни и ночи лежали скованные и должны были родиться теперь и не могли — бились и мучили. Точно во сне: нужно крикнуть, а язык мертвый, чужой, неподвижный.
И еще без конца много нужно говорить. Кружатся мысли, падают где попало, как подхваченный бурей листок. Остановились.
— За что сидите?
— Убил…
Ровно ответила труба, спокойно.
Опустились мысли. Тучкой разочарование набежало. Уголовный?
— …шпика, — докончила труба.
Ага! Злой и яркой молнией сверкнуло, и радостная волна мести отхлынула от сердца…
Потушили лампы. Зашлепали-заплескались в гнилом болоте шаги в коридоре. Холодной струйкой вытянулся, стегнул свист. Заскрежетал зубами замок.
Затихло, кажется. Чуть слышно застучал Белов — железным шепотом.
— Не спишь?
— Не хочется. Все думаю.
— О чем?
— Как шпика мы тогда убили.
И замолчали оба.
Потихоньку застучал опять Белов.
— Расскажи. Все равно не спим.
Расскажет он, будет долго в темноте рассказывать. Взял Белов с кровати пальто, бросил на пол возле трубы, лег.
Луна взошла. Бродили лучи по камере, слепые, и было от них не светло, а только жутко: кто-то неуловимый, невидимый вошел в камеру и бродит по ней, слушает.
— Ночью это было, — начал Тифлеев. — В селе. Возле монастыря.
Сразу вырезались перед Беловым стены — белые, молчаливые. И колокольня — строгая, тоскливо-высокая.
Радостно всмотрелся: исчезла прежняя недвижность души — точно вымыли потускневшее зеркало. Как удар колокола — каждое маленькое слово: бегут во все стороны, перегоняются, падают — образы яркие, звучные…
— Дзынь. Дзынь-дзынь-дзынь. Медленно, тяжело стучит Тифлеев:
— Ветер был сильный.
…Динь-динь-динь. Это маленькими колокольчиками перебирает ветер — тоненькие, маленькие, в тоске и страхе мечутся, как испуганные птички в снег зарываются…
— Назначено было ночью собрание. Ждали товарища из города.