Вытаскивают и заносят над ним самое тяжелое, острое.
И рассекают пустой воздух:
— Ну-с, на сегодня, пожалуй, этого развлечения достаточно? Не будет он больше отвечать. Скучно.
Сверкают зубы, и глаза щурятся, смех дрожит в них…
— …Если бы Лелька все это видела! И опять карета, темные и светлые улицы, и мягкое покачивание на рессорах…
Теперь Белов знал, что его ждет. Длинные, темные годы пойдут медленными, тяжелыми шагами — в кандалах.
Но это уж не шептало черных мыслей — как раньше, и было на душе бодро и радостно: завтра придет от нее письмо, и в нем — ее любовь.
Проснулся и лежал, закрывшись с головой, вытянувшись. Темнота лежала вместе с ним, теплая и мягкая, и только там, где были ноги, пальто не хватало — пробирались лукавые, смеющиеся лучи, толкали и будили тьму. А вытянутое и гладкое пальто смотрело сверху, как крышка.
— Так и в гробу буду лежать. И так же темно будет. А сверху будут лезть черви — слепые, жадные, скользкие…
И так нелепа и невероятна была эта мысль, что ей нельзя было верить. И не поверил. Страшно ничуть не было — он засмеялся даже.
— Не может быть. Не умру, — подумал Белов спокойно и уверенно.
Окно было запушено ночной вьюгой — точно чем-то теплым и мягким завешено снаружи. Лучи ударялись о снежинки и блестки и щекотали их, а те смеялись и сияли глазенками, и шутливо отбивались от них, отбрасывая ледяными искорками.
Было весело — точно звонили, переливались, подплясывали в воздухе колокола.
И сплошная, одинаково радостная, непрерывающаяся — как звон колокола — была кругом в воздухе мысль о том, что сегодня это должно случиться, сегодня должно прийти письмо.
Радостно было и ждать, что сейчас отворится тяжелая дверь, и камера с густым и вонючим после чистки параши воздухом останется позади, а он будет дышать холодом и свежестью.
Быстрыми и легкими шагами ходил Белов в своей клетке.
Было легко — точно весь тянулся кверху.
Там — небо, чистое, синее. Засмеялась весна — далеко еще где-то, за морем. Резвый и чистый, как звон серебряного колокольчика, долетел смех, перегнулся сюда — в темный колодец смотрит голубым, ясным взглядом и звенит в душе.
Воздух — как хрусталь, холодный и чистый, а сквозь его грани тысячью огоньков мигают и смеются тепло и жизнь — чуть видно их, далеко еще они.
Облачко навстречу плывет — золотисто-розовое, мягкое. Купает свое нежное тело в голубом море и плывет навстречу весне и далекому невидному солнцу.
Хорошо там вверху. Без конца плыть вперед…
Карабкалась мысль вверх на головокружительную высоту и останавливалась. Опять поднималась и останавливалась, снова ползла, и все-таки оставалось перед ней что-то непонятное.
И от этой синевы, в которой тонул и задыхался взгляд, начинала кружиться голова. Уплывали мимо серые с черными окошечками стены, и сам плыл куда-то, покачиваясь, на дремлющих, неслышных волнах.
Закрыл глаза. Было легко, и казалось, под ногами нет земли. И мысли были легкие и светлые — точно из лучей и хрустального воздуха.
Когда шел назад — душная и темная тишина тюрьмы побежала навстречу ему. И когда был наверху — она собралась и прянула снизу — огромная и зловещая.
Заглянул в лицо ей дразнящим и смелым взглядом и засмеялся навстречу ей: не боится он — сегодня ждет его письмо. Оно уже написано, и близко где-нибудь, и любовь с ним.
Потом глухая камера проглотила его. И камень задышал в лицо, и решетка хотела сковать мысли — а ему было весело: она скажет ему сегодня, что любит. Скоро это будет, скоро.
Весело-золотистое облачко смотрит еще в окно, и весна, и жизнь издали смеются. Что ему решетка? Что ему стены?
Вот и Тифлеев ушел уже на свидание. Опять стало тихо, как замолчал его стук.
Смеркается. Часы зазвонили. Ну, скорее ночь, скорее радость…
Отчего вдруг такое темное, хищное стало небо и так страшно улыбается в окно?
Все равно! Не страшно — письмо уже получено! И это самое окно, и ночь помогут ему…
Как темнеет! Умерло уже розовое облако, и душа его, легкая, прозрачная, сотканная из солнечных лучей, — улетела, и глядит в окно тяжелая сине-серая туча. Она — мертвая. И в ужасе бегут от нее, мечутся последние лучи.
Мертвая, тяжелая, повисла над головой. Холодно…
— Ничего. Опять загорится радость и согреет — ночью прочтет он письмо…
Свечка горит. Кругом нее тени прыгают. И она кивает им, и говорит им на незнакомом языке — останавливаются, насторожились…
Вот оно, письмо, вот оно!
Розовым отливают тени, шепчут о любви, о прекрасных, обманчивых призраках…
«Сергей, мой милый товарищ! Вы, бедный, измучились, фантазируете, нервничаете, экзальтированный стали какой-то. Ну, разве можно так письма писать?
Боюсь не сделать бы вам больно, мой бедный. Я готова помочь вам всем — смело обращайтесь ко мне, но о свидании нельзя и думать: я уезжаю на днях со своим женихом. Его высылают отсюда.
Простите, что пишу это так прямо. Я знаю, вам не надо жалких слов. Ведь вы найдете в себе достаточно силы?»
— Что это?
Пламя вытянулось кверху — длинное, и все тени вытянулись — длинные — и слушают.