«Да. Разве не собачье все это? И эта гадость, любовь эта самая, паршивый щенок Петяшка?»
А собачий голос — а нечистая сила — в Тихмене скулит:
«Петяшка… Ах как же бы это узнать? Наверняка бы? Чей же Петяшка, в самом деле?»
— Здравствуй, Тихмень. О чем замечтался?
Вздрогнули оба Тихменя — настоящий и собачий, сомкнулись в одного, один этот вскочил.
Перед Тихменем в коробушке, в таратайке казенной, сидела капитанша Нечеса. Нынче в первый раз она встала с постели, и первый ее выезд был к генеральше — или, собственно, к Агнии. Душа горела — все дотошно разведать, как и что было у генерала с Маруськой этой шмитовой. «Ах, слава Богу, наказал ее Господь за гордыню, а то этакая принцесса на горошине…»
Посудачила, ямочками поиграла, укатила капитанша. И сейчас же на чураке опять уселось двое Тихменей, затолкались, заспорили.
Собачий Тихмень молвил:
— А ведь капитан Нечеса остался дома один теперь, да-с…
И с присущим ему собачьим нюхом отыскал какую-то, человеку невидную, тропку, побежал — и закрутил, и зарыскал по ней. Долго кружил и вдруг — стоп, нашел, вынюхал:
— Олух же, олух же я! Ну, конечно: пойти и спросить самого капитана. Уж он-то знает, чей Петяшка… Ему — да не знать?
Тихмень встал, поманил к себе пальцем Аржаного.
— Ну, как у нас дела?
В строю разиня — тут, в земляном деле, Аржаной — козырь и мастак и за всех ответчик.
— Да так что, ваш-бродь, пошти все уж урки свои кончили. Рази там каких-нить штук-человек десять осталось…
— Штук-человек десять? Ну, ладно. — Тихмень махнул рукой: — Кончайте без меня, я пойду. Ты пригляди, Аржаной.
Торопливо Тихмень вбежал в нечесовскую столовую. Слава Богу, так и есть: капитан дома.
Перед капитаном стоял солдат. Капитан Нечеса очень важно отсыпал порошок. Подбросил, прикинул на ладони: годится.
— На вот, во здравие пей. Ну, чего там, чего там!
Мнил себя Нечеса очень недурным лекарем. Да и солдат к нему веселей шел, чем к фельдшеру или там к доктору: те-то уж больно мудрены.
Одно горе: лет пять назад утянул кто-то из пациентов у Нечесы «Школу здоровья», и остался у капитана только «Домашний скотолечебник». Делать нечего, пришлось по скотолечебнику орудовать. И, ей-Богу, не хуже выходило: что ж, правда, велика ли разница? Устройство одно, что у человека, что у скотины.
После медицины у капитана настроение бывало расчудесное. Пощекотал он Тихменю ребра:
— Ну, что брат Пушкин?
— Да вот, хотел было я спросить…
— Нет, брат, ты сначала садись, выпей, а там — увидим.
Сели. Выпили, закусили. Опять собрался Тихмень с духом, издалека стал подъезжать: то да се, да как, мол, Петяшку будет трудно на ноги поставить… Но капитан Тихменю живо окорот сделал:
— За обедом? О высоких материях? Да ты спятил! Видать, в медицине ни бельмеса не понимаешь. Разве можно — такие разговоры, чтоб кровь в голову шла? Надо, чтоб вся в желудок уходила…
Ах, ты Господи! Что ты будешь делать? А тут еще влетели все восемь капитановых оборванцев и с ними Топтыгин на задних лапах — денщик Яшка Ломайлов.
Нечесята хихикали, шептались, заговор какой-то. Потом, фыркая, подлетела к Тихменю старшенькая девочка Варюшка.
— Дядь, а дядь, у тебя печенки есть? А?
— Пече… печенки, — залился капитан.
Тихмень морщился.
— Ну, есть, а тебе на что?
— А мы нынче за обедом печенку жареную ели, а мы за обедом…
— А мы за обедом… а мы за обедом… — запрыгали, захлопали, заорали, кругом понеслись ведьмята. Не вытерпел капитан, вскочил, закружился с ними — все равно, чьи они: капитановы, адъютантовы, молочковы…
Потом все вместе играли в кулючки. Потом составляли лекарства: капитан и ведьмята — доктора, Яшка Ломайлов — фершал, а Тихмень — пациент… А потом уж пора и спать.
Так и остался Тихмень на бобах: опять ничего не узнал.
Нарочно, смеху для, распустил Молочко слух, что генерал вернулся из города. И Шмит на этом поймался. Сейчас же закипел: иду!?
Он стоял перед зеркалом, сумрачно вертел в руках крахмальный воротничок. Положил на подзеркальник, позвал Марусю.
— Пожалуйста, погляди вот: чистый? Можно еще надеть? У меня больше нет. Ведь у нас ничего теперь нет.
Узенькая — еще уже, чем была, с двумя морщинками похоронными по углам губ, подошла Маруся.
— Покажи-ка? Да, он… да, пожалуй, еще годится…
И все еще вращая воротничок в руке, глаз не спуская с воротничка — сказала тихо:
— О, если бы не жить! Позволь умереть… позволь мне, Шмит!
Да, это она, Маруся: паутинка — и смерть, воротничок — и не жить…
— Умереть? — усмехнулся Шмит. — Умереть никогда не трудно, вот — убить…
Он быстро кончил одеваться и вышел. По морозной, звонкой земле шел — земли не чуял: так напружены были в нем все жилы, как стальные струны. Шел злобно-твердый, отточенный, быстрый.
Ненавистно-знакомая дверь, обитая желтой клеенкой, ненавистно-сияющий генеральский Ларька.
— Да их превосходительство и не думали, и не приезжали, вот ей-Боженьку же, провалиться мне!
Шмит стоял упруго, готовый прыгнуть, что-то держал наготове в кармане.
— Да вот не верите, ваше-скородь, так пожалте, сами поглядите…
И Ларька широко разинул дверь, сам стал в стороне.