Пробираюсь, срываю одну — и вздрагиваю от хлесткого прикосновения крапивы.
— Ты чего?
— Обожглась.
На коже волдыри. Отчаянно тру локоть.
Танька говорит, в склепах похоронены князья. Теперь не проверишь: имена стерлись от времени.
Меня всегда удивляли искусственные цветы не существующих в природе расцветок: химозно-желтые с красными сполохами тычинок, розовые вырви глаз — видимо, пытались сымитировать пионы, — истерические пунцовые… Вот грозди искусственной сирени — ветви у них ядовито-изумрудные, будто зеленкой покрашены. Их дополняют голубые гвоздики, оранжевые колокольчики, цыплячьего цвета астры.
Цветы — одежда могил, думаю я. Каждый одевает своего покойника как может. Но зачем так ярко? Что за странная мода?.. К чему мертвым это буйство красок? Зачем тащить сюда эту гадость, когда рядом в лесу столько прекрасных цветов: иван-да-марья, смолки, васильки… У нас даже подсолнухи на опушке растут. А так — издевательство одно.
С другой стороны, понятно: это мертвое, неживое. Поэтому и несут сюда. Мертвое к мертвому.
В траве заливается неведомая птица-трещотка. Где-то совсем рядом, но ее не видно.
— Ты веришь в духов?
— Верю, — отвечаю я Таньке и рассказываю, как в детстве ко мне приходил
Наш дом стоял на самом краю деревни. Вокруг — огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.
В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.
Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.
Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.
Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.
Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.
Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.
Нет.
Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел. Не знаю кто…
Идем дальше, пересекаем старый сектор и оказываемся у конторы кладбища. Одноэтажный охристого цвета домик. Маленький тесный двор, посыпанный гравием, — под ногами хрустят легкие, почти невесомые катышки. Мусорные кучи из увядших цветов, выполотой травы, выгоревших старых венков. В будке живет собака. Она добрая.
У сарая лежат заготовки. Глыбы гранита — красный, черный, пестрый. Некоторые с выгравированными веточками, голубками; на многих выбито имя Иванова Ивана Ивановича — образцы кладбищенской каллиграфии.
Схема участков на стенде у крыльца. Перед ним — куча свежего сырого песка, только что из кузова.
Зеленый рукомойник. Ржавый кран, размокший кусок хозяйственного мыла на приступке. Вода через щель стекает в бетонный коллектор.
Брошенная посреди двора тележка катафалка. Ведущее колесо смешно вывернулось вбок, как у детского трехколесного велосипеда.
На стене — красный пожарный короб. Сверху выглядывает змей брезентового рукава и клювы огнетушителей.
Немудреное кладбищенское хозяйство…
Интереснее всего на кладбище после Пасхи. Яйца с могил мы не ели, а вот конфеты… Как устоишь перед «Красной Шапочкой», пусть даже отсыревшей и отдающей… чем? Мертвечиной?
Действительно, чем?
Ну не трупами же.
Тиной, землей.
Я разворачиваю конфету и отправляю в рот.
— Но-но, хватит покойников объедать.
— Я разрешения попросила.
— У кого?
— У духов.
— Здесь семьдесят лет атеистов хоронят — все духи разбежались давно.
Атеизм у нас еще какой. Неистребимый. Через год, когда в школах начнется мода на религию, наша классная дама Казетта Борисовна, не желавшая терять надбавки за дополнительные учебные часы, заменит пятничную политинформацию факультативом «Изучение Библии». И мы будем ходить туда, едва не засыпая после шестого урока, пока однажды Казетта не оговорится и не скажет, повествуя о Всемирном потопе, вместо «Бог» — «Ленин».
А пока еще мы созерцаем звезды на обелисках, вознесенные на тонкой короткой ножке над выкрашенными серебрянкой трапециями. Под звездами спят коммунисты. Им иначе нельзя.
Смешно, но звезды напоминают верхушку новогодней елки. И венки — как из елочной мишуры, только темно-зеленой. Так неуместна, так нелепа — но и трогательна — эта ассоциация с веселым праздником на могиле важного человека…
В глубине кладбища церковь. Стены из красного кирпича, щербатого, замшелого, окна-полукружья, зубчатые наличники, ржавая маковка главного купола, над звонницей еще одна — поменьше. Крестов на них нет. Крыльцо. Массивная двустворчатая дверь, забитая наглухо. Все в запустении.
По дорожке проходит могильщик, парень в растянутом грязном свитере. Синие треники с пузырями, стоптанные, разношенные боты. Можно было бы добавить: в руке лопата — но нет, руки его пусты.