Но общение с девочками, судя по количеству затеваемых завхозом ролевых игр типа «красавица и чудовище», «три девицы под окном» и «дочки-матери», где он играл папу, доставляло ему видимое удовольствие. Особой благосклонностью дяди Сережи пользовалась пухлая красавица Лена Безручкина по прозвищу Подушка. Он совал ей
Размышляя о Подушке, я всегда мучилась вопросом: если она такая красивая, то почему у нее такая дурацкая фамилия? Безручкина! Была бы хоть Безрукова. Понятно, у кого-то из ее предков не было руки — так объяснила мама, — но зачем же насмехаться над человеком? Потом, когда я подрасту, дедушка Николай, отсидевший десятку по пятьдесят восьмой статье в Дубровлаге, в красках расскажет, кто такие «Безручкины» и «Ручкины», — но пока я об этом еще не знаю.
После случая с отверткой Танька долго колебалась, с кем теперь дружить — дружба между мальчиком и девочкой обозначалась у нас словом
Ожидая старшую сестру, стоящую в очереди за колбасой, Танька расчертила на асфальте довольно кривую таблицу и, приспособив обломок кирпича под биту, скакала по классикам.
— С музыки? — спросила Танька.
— Ага.
— Что сейчас проходишь?
— «Буковинскую песенку».
— А я ее еще весной проходила! — похвасталась Танька. — Сейчас двадцать пятый этюд разбираю.
Мне до двадцать пятого этюда было еще, по выражению папы,
Я поднажала и через два месяца сравнялась с Кочерыжкой, и даже шла теперь на пару пьес впереди.
Венера моих стараний не оценила — она оставалась такой же равнодушно-невозмутимой. Зато мама, радуясь прогрессу в учебе, подарила сборник детских музыкальных кроссвордов. Подглядывая на последней странице ответы, я через неделю выучила всех членов «Могучей кучки» и могла без запинки перечислить оперы и балеты Чайковского, названия которых состояли из одного слова.
Я занималась музыкой уже около года. И все было хорошо до тех пор, пока не пришла пора изучать паузы. Проблема заключалась в следующем. Я никак не могла понять, как их нужно
— Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, — отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.
— Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…
Я слушала звук ударов пластмассы о кость — пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.
— Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…
Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.
Если бы Венера сказала: «Пауза — это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», — я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.
— Еще раз сначала.
Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце — и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» — говорила измученная Венера, и я продолжала — когда до окончания паузы, а когда сильно позже, — короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.
«Зачем она считает? — думала я. — Это же
Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение — и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.