Читаем Угол падения полностью

Что бы ни происходило в мире, наша коммунальная квартира продолжала невозмутимо жить своей жизнью. Тянуло из кухни щами и луком, что-то дробно и раскатисто дребезжало оттуда же, стучала пишущая машинка, и хорошо различимый голос прерывал надрывавшийся звонок телефона:

– У аппарата… Соблаговолите себя назвать, милостивый государь и я… Тьфу ты, кретин… Трубку бросил. Ну вас к…

Ко мне подошел пробудившийся Жельзон:

– Манифик1! Ей-богу, манифик…

Если бы его амбре можно было видеть, он непременно закрыл бы Жельзона полностью, как чернильное облако скрывает спрута, собирающегося удирать.

Меня он обычно царапал взглядом со стойкой смесью презрения и жалости. Жалости, впрочем, было больше. Он находил у меня кучу всевозможных болезней, определяя их по радужке глаз, качал головой, вздыхал и делано картавил:

– Мерде2… Докатился, сукин сын…

Я вяло возражал, на что Жельзон яростно рубил костлявой ладонью воздух и шипел:

– Все сдохнут и тебе не отвертеться!

Аргументация была убийственная и в целом справедливая.

Из всего этого я делал один безошибочный вывод – старик Жельзон относился ко мне с симпатией. После сна, заговаривая со мной, он толковал о чем-то своем:

– Что, с-суки, взяли? Еще посмотрим…

Сзади, очень не желая попадаться ему на глаза, прошмыгивала Дуся с дымящейся сковородой. Жельзон ее замечал и шипел:

– Кухарка, сучий потрох… «Простая русско-узкая баба». Умом узкая. Луноход-развалина.

Всем в квартире Жельзон дал клички: меткие, цепкие, злые. Косорукая пьяница Дуся была у него то Луноходом, то Развалиной, то всем вместе, через черточку. (На луноход она действительно была похожа: движения как у размороженной курицы или сомнамбулы, будто ею управляют дистанционно, из неведомого и далекого Байконура, и притом неумело.) Ее сынулю Гришку Жельзон называл Бульдозером – за его постоянную, дежурную фразу, обращаемую к виртуальным (если он «принимал» один) собутыльникам: «Булькнем дозу!». Тетку Нюру Жельзон без изысков звал Немой. Аню называл Мензуркой – за невзрачность, незаметность и профессию лаборанта. Алена была у него Вертля (с нажимом на последнем слоге). Сначала он звал ее просто Пробкой, но после изменений, произошедших с ней у Зайцева, она стала Вертлёй. Ее папу, актера Бабищева, невзирая на то, что тот как мог его «уважал», наградил изящно-издевательски: Полуакт. Учитель Иванов именовался просто и особенно ядовито: Писучий (до писательства он был Ошколок: надо полагать, от слов «школа» и «осколок»).

Никого в лицо Жельзон своими кличками не называл, потому что был трусом. Звал только за глаза. Клички его, естественно, не прижились среди остальных жильцов, хотя и не совсем: Корытовых дружно именовали Бульдозером и Луноходом. Но этим все и ограничивалось. Его самого все звали просто: по фамилии. И этого было более чем достаточно.

Как-то раз Жельзон, проснувшись после обеда, был не похож на самого себя. Он ни на кого не шипел, почти не появлялся на кухне и был то ли очень расстроен, то ли даже напуган. Проходя мимо меня, он буркнул себе под нос:

– Мерде… Предатели… Трусливые собаки… Необходимо ударить нынче же!

Такое состояние продолжалось у него с неделю, а потом он снова стал прежним. Он опять начал разговаривать со мной, как обычно, начиная разговор с какой-нибудь непонятной фразы, продолжающей, очевидно, какие-то его размышления. То он сухо ворчал, вспоминая кого-то, досадившего ему:

– И ты, Брут! Долго же я лелеял тебя на своей груди…

То бодро изрекал, сверкая колючими глазами, но явно довольный:

– Старая гвардия еще ого-го!

Такое начало разговора ему вообще нравилось, будто этим он пытался сбить определенный мой настрой, шокировать. В последнее время это удавалось ему нечасто.

Через месяц, однако, Жельзон еще больше побил собственный рекорд омерзительности: теперь он исключил из букета своего зловония одеколон и просто смердел. Соседи старались проскользнуть мимо него, не дыша, а туалет и ванная после его посещения еще долго оставались незанятыми. Как-то вечером он проходил мимо меня и сказал:

– Все равно не дождетесь.

– Сердечко пошаливает, – уверенно предположил я. Его лицо, похожее на смятый и потом вновь расправленный бумажный лист прорезала еще одна мерзкая морщина – он улыбнулся – и сказал:

– Пошаливают дети. Сердце болит. Один хрен – не дождетесь.

«Крыша» у него не ехала – это точно. Однако видно было, что живет он какой-то очень насыщенной, хоть и скрытой от всех жизнью.

И однажды все разрешилось.

Это произошло рано утром. Вернее, даже ночью.

Перейти на страницу:

Похожие книги