А Лофтис на протяжении этой тирады наблюдал, как юноша, чувствуя себя неловко, переминался с ноги на ногу, стиснув зубы в жалкой улыбке, и почувствовал жалость к Баззи, а к Хьюберту — вдруг неприязнь, однако что-то смущало его, мучило: Пейтон, Пейтон, куда же она отправилась и зачем, и как этот день действительно стал кошмаром, чего он так боялся и инстинктивно — со смутным фатализмом — чувствовал, что это неизбежно? Музыка перестала звучать, молодые люди покидали помещение, отправляясь на матч — пораньше, чтобы занять места; элегантные и нетерпеливые девушки с гладкой кожей и блестящими глазами тащили за собой юношей, и юноши, хоть и пьяные, слушались, потому что в этот день и на эту игру вы приглашали девушку, которую считали любимой. В одной из ниш, согнувшись над ведром для мытья пола, одинокий кавалер шумно исторгал из себя рвоту.
— Послушай… — Лофтис повернулся к Баззи. — Послушай, Баззи, ты ведь знаешь Дика Картрайта. Он, видишь ли, с Пейтон. Ты не знаешь, где я могу их найти? — Он храбро улыбнулся. — Господи, не могу понять, из-за чего я сейчас так волнуюсь по пустякам. Я же видел Дика и потом видел Пейтон…
— У Баззи, — сварливо произнес Хьюберт, — всегда была, так сказать, антипатия…
— Одну минутку, Хьюберт, — раздраженно сказал Лофтис, в какой-то мере чувствуя себя так, словно он допрашивает арестанта. — Баззи…
Глаза Баззи вспыхнули, и он нерешительно улыбнулся:
— Ой, мистер Лофтис, я думал, вы знаете. Дики Пейтон сочетались вчера вечером.
— Сочетались? — сказал Лофтис.
— Да, сэр.
— Сочетались?
— Поздравляю, Милтон, старина, — произнес Хьюберте превеликим удовольствием, — теперь у вас будет зять с кучей монет, со связями, а когда вы станете стареньким-стареньким, они, возможно, позволят вам умереть в особняке Гаррисона Картрайта — этакой, знаете ли, старой хибаре.
— Так, значит, они сочетались? — повторил Лофтис.
— Да, сэр.
Лофтис вдруг почувствовал себя стариком — таким он чувствовал себя со времени своего сорокового дня рождения.
— Что ж, — сказал он, — зато теперь у нее есть брат из Капа-Альфа. — Собственно, это не имело значения. С ним совсем не считались, и он осушил свой стакан. — А ты не знаешь, где она, сынок? Не знаешь, где я могу ее найти? Она ведь сейчас разыграла исчезновение.
Баззи обрадовался возможности что-то сказать.
— Ну, мы с Диком ведь живем вместе, и я знаю, он говорил, что они едут на матч. Он сказал, что сначала они должны встретиться с Томми Эймсом в «Виргиниен», и я полагаю, что они сейчас туда поехали.
— Это тот же «Виргиниен» — ресторан на Углу?
— Да, сэр.
— Что ж, спасибо. — Лофтис повернулся к Хьюберту. — Хьюб, думаю, слетаю-ка я на Угол. Хочу увидеть Пейтон — это очень важно. Понимаете…
— Угу, понимаю, Милт. Насчет больницы?
Лофтис повернулся, собираясь уйти, стал надевать пальто. Хьюберт окликнул его:
— Послушайте, Милт… — Он помолчал, презрительно мотнув головой в сторону Баззи. — Поскольку я вынужден идти на матч один, почему бы вам не взять этот билет и не присоединиться ко мне? Я не хочу сидеть там и замерзать в одиночестве.
— Спасибо, Хьюб. Но я не смогу. Я должен вернуться…
— Ну возьмите в любом случае чертов билет.
Лофтис сунул его в карман пиджака. Баззи тихонько ускользнул наверх, и Лофтис тоже ушел, махнув на ходу рукой Хьюберту, который остался стоять один в зале, отогревая ногу у догорающего в камине огня.
Казалось, на каждом повороте он врывался в шум и ликование. Но казалось также, что веселье исчезало, как только он появлялся: толпа молодых людей, словно испуганные дети, выскочила из «Виргиниен», махая флажками, гудя в трубы, и он остался один с чувством тревоги, крепко держа в руке бутылку, слушая, как звук коровьих колокольчиков исчезает, удаляясь по улице, словно крошечные бубенчики, несомые на крыльях китайских голубей. С чувством, что все рухнуло, чего бутылка, сколько бы он к ней ни прикладывался, не могла развеять, он сознавал, что остался совсем один. Он стоял у кассы и смотрел вверх, на часы. Было час тридцать. Еще полчаса, и матч начнется; еще полчаса, и Пейтон тоже будет там, под ручку с Диком Картрайтом, и глаза у нее будут взволнованные (он видел их), и сияющие, и слегка подернутые слезой — скорее всего от холода. И — о Боже! — он думал лишь о том, что снова упустил ее.