Но ведь зайка не умер! Шуршание отсутствовавших на крыльях перьев, нелетящих крыльев, все они степенно расхаживали в сгущавшихся сумерках. «Как ты можешь быть такой, Пейтон? — сказал он мне. — Неужели ты не видишь, какой ты нам наносишь удар? Неужели не видишь? Что ты хочешь, чтобы я сделал? Я не твоя горничная. Это же сотрудничество: не твоя зависимость от моей, так называемой, здоровой, успокоительной силы. Иногда я думаю, что ты такая же пикантная, как так называемый фруктовый торт». Что я имела в виду, говоря, что он подтолкнул ту девицу, — ведь он так сказал. И мне это было просто невыносимо после такого — мы напились у Алберта Берджера, и я чувствовала, что тону, погружаясь в летнюю ночь, а Алберт Берджер, протирая очки, прогнусавил: «Эрнст Геккель — ты его никогда не читала, красотка? По сравнению с ним Спенсер — осел, трус и карлик; ну кто, кроме Эрнста, знал абсолют: Бог — это автомат для молитв, газообразное позвоночное?» Я чувствовала, что тону под воздействием жары и джина, однако в мозгу у меня звенели колокола, и я вспомнила: «Как долго, Господи, ты будешь вечно скрываться, неужели твой гнев будет жечь как огонь?» «Запомни, — сказала я Алберту Берджеру, — как краткосрочно мое время». И встала и пошла по прокуренной и наводненной болтающими очкастыми лицами комнате в поисках Гарри. Он целовался на кухне с девушкой-беженкой; ее звали Марта Эпштейн, и рука его лежала на ее заду, и я возненавидела всех евреев. И он сказал: «Извини». «Извини меня», — сказал он. Он сказал это мне, стоя на коленях, а у меня в мозгу по-прежнему звонили колокола, и я тонула, и я понимала: что-то не в порядке с Землей. Что-то во мне было не в порядке, и это что-то отказывалось прощать, и я считала — навсегда; я сказала: «Ты занимался этим, а я тонула — вот что ужасно. Я никогда не прощу тебя». Я тонула: тем летом было еще жарче, чем этим, и я была по горло в жаре; я могла умереть, увидев его руку на ее заду, но не простить, — разве это не хуже? Под конец он сказал: «То, что так расстраивает тебя, ну, это вообще не что-то существенное, это сидит в тебе, раз ты полна такой горькой мстительности». И я понимала, что он прав: такое мелкое ренегатство, как он выразился, не должно было сильно задеть. Он был прав, и я ненавидела его за это, раня не столько его, сколько себя: его руки на ее заду, обтянутом блестящим черным атласом, — я видела, как волоски на его пальцах топорщились, будто усики бабочки, и эти его пальцы ночью и днем стояли у меня перед глазами. Если бы я не тонула, я бы так не ненавидела, я бы простила, но жара и джин действовали: потом я даже целовала сонного на вид пьяницу на глазах у Гарри, хотя он, по-моему, был парень со странностями: мы оба столько выпили, что были как слепые, и я, по-моему, даже проникала языком ему в рот. Вот это подействовало на меня и в баре — не Марта Эпштейн, а то, что я тону. Я не могла думать, и солдат сказал: «В чем дело, крошка?» — но перья снова зашуршали и длинные ноги спокойно, небрежно шаркали по песку; я не могла думать — только вспоминала, и я вспомнила, как лежала в Дарьене с Сандерсом — мы лежали, оба голые, на террасе, разговаривали о Дороти Сэйерс, и у нас была целая кварта виски с мятой; потом он не дождался, когда я буду готова, и мне было больно — вот тогда я впервые увидела птиц, живых, а не во сне, как они собирались плотной массой — точно метелка из перьев — на лугу, под кленами. Я закрыла глаза, чтобы не видеть уродливого коннектикутского солнца, и я понимала, что отплачиваю Гарри за его такое маленькое ренегатство, я тонула на террасе, а когда спала потом, видела во сне, что тону. А сейчас я подала сигнал — помахала одним вытянутым пальцем, и бармен принес мне еще одно мартини.
— Разреши, я заплачу, детка, — сказал солдат, дыша чесноком.
— Нет, благодарю вас, — сказала я.
— Да ну же… скажи нам свое имя, детка, — сказал он.
— Меня зовут Мэри, — сказала я, — Мэри Риччи.
— Приятно познакомиться, Мэри.
— Мне тоже, — сказала я.
— А меня звать Микки Павоне.
— Рада познакомиться с тобой, Микки, — сказала я.
— Куда ты сегодня вечером идешь? — спросил он.
— Мне надо встретиться с Гарри, — ответила я.
От мартини у меня заболели зубы; где-то стучали молотком, и штукатурка сыпалась между стенами. Я начала понемногу тонуть: вода была не столько во мне, как если бы я ее наглоталась, а вокруг меня, не касаясь меня, — она блестела от блуждающих, но ярких окружающих огней. Свет словно плескался в окна, в зеркало, отчего воздух казался опаловым и вроде молочным; однако не эта вода представляла для меня беду, а мой мозг — вода, как и птицы, была вне меня и даже далеко, на границах моего сознания стояла, но не угрожая мне, подводная стена — мне хотелось не думать о ней.
— Я
— По-моему, детка, ты повторяешься. А кто такой Гарри?
— Гарри — это мой брат, — сказала я. — Гарри Риччи.
— Вот как? У тебя есть брат?
— Да, три брата.