— Послушай, Моди, — сказал он.
Одному Богу известно, сколько Рождеств тому назад Моди впервые увидела ксилофон и, не поняв, что это такое, отшвырнула в сторону, или сколько раз, каждое Рождество, Элен оживляла его, чтобы связать прошедшие годы, возрождая в памяти звенящий ритуал, сожаление и неумирающую надежду. А сейчас Моди, склонившись над ксилофоном, нагнула набок головку и, пожалуй, была довольна, поскольку смотрела в пространство карими завороженными глазами, что по крайней мере позволяло и Лофтису думать, будто ей нравится, как глухие вялые звуки эхом отдаются в комнате.
— Элен, — крикнул он, считая это своим долгом, — я могу помочь?
В ответ — молчание. Он глотнул виски, отвел взгляд от ксилофона и, посмотрев вверх, увидел, что солнце, как и сам день, с бессознательным намеком на угрозу ушло из утра, потускнело, над заливом нависли призрачные, удаляющиеся к океану облака, серые, зловещие, громоздящиеся, несущие снег в переднике унылого грязного дыма.
Не знал Лофтис и того, что Пейтон спустилась вниз, тихо прошла по коридору и стояла сейчас в дверях кухни, говоря, скорее застенчиво:
— Счастливого Рождества, мама.
И на это не было отклика — лишь какое-то бормотание донеслось от плиты, возле которой, нагнувшись над индейкой, стояла спиной к двери Элен. Локтем Элен задела сковородку, и та с грохотом упала. Элен, не взглянув на пол, повернулась лицом к Пейтон.
— Ну, — сказала она, — я полагаю, ты довольна.
— Что ты имеешь в виду? — сказала Пейтон.
— Ты
— Ну я, право, не понимаю, что ты имеешь в виду.
Элен нагнулась и, взяв сковороду, стала вытирать ее о передник.
— Твой дядя Эдвард. Он проделал такой путь из Блэкстоуна, взяв отпуск, чтобы повидать нас. Особенно он хотел увидеть тебя. — Она снова повернулась к плите, качая головой. — Ох, — громко произнесла она и умолкла, и в наступившем молчании это повисло в воздухе между ними как огромная точка замерзания. — Ох, — повторила она и снова повернулась. — Он был так шокирован. Правда, Пейтон, он был так шокирован. Когда увидел, как ты вошла с этим пьяным юношей. Ему так хотелось увидеть тебя до своего отъезда. — Она вернулась к индейке, и рука ее дрожала, когда она начала поливать ее из ложки. Часть индейки немного обуглилась. — Неужели у тебя совсем нет чувства самоуважения? Кто научил тебя так себя вести? Выпивать…
— Значит, шокирован, вот как? — сказала Пейтон.
Элен застыла, по-прежнему стоя спиной к Пейтон; ложка, с которой капал жир, повисла в воздухе.
— Ха! — произнесла она. Это прозвучало чуть ли не началом смеха.
— Значит, шокирован, вот как! — повторила Пейтон. — Дядя Эдди был шокирован. Да я никогда, дорогая, не видела, чтобы кто-нибудь так нажирался. Почему, мать, ты напрямик не скажешь, что ты имеешь в виду? Почему? Почему ты не скажешь, что шокирована была ты? Что это с тобой?
Элен резко повернулась, рот — овалом, готовый заговорить.
Пейтон сказала:
— Одну секунду. Не говори мне эту белиберду про «пьяного юношу». Это мой друг, и мне он нравится, да и вообще — что с тобой, мать? Великий Боже, мать!
Она покраснела от злости и стояла, дрожа, в дверях, они обе, дрожа, стояли безмолвно, обе, готовые разрыдаться. В кухне царил полнейший ералаш; от плиты шел сладковатый дым — что-то горело. Из гостиной доносились тоненькие неуместные звуки церковного гимна, исполняемого на ксилофоне.
— Я старалась… — произнесла на грани истерики Элен.
— О, иди ты к черту, — тихо произнесла Пейтон. — Да что это с тобой? — Она повернулась, юбка ее ярко-красного костюма крутанулась вокруг колен, и она удалилась из комнаты.
С полчаса они посидели вместе в гостиной — Пейтон, Моди и Лофтис. Никто не произнес ни слова, если не считать того, что Моди встала и, хромая, подошла к окну, заметив, глядя на небо, тихим, удивленным голосом:
— Солнце, что случилось с солнцем?
Подарки так и лежали нераскрытыми. Пейтон листала журнал; лицо у нее было по-прежнему злое и красное, и она нервно перебрасывала ногу на ногу. На улице с кедров слетали пушинки снега; дом заполнял неясный серый свет. Они ждали. Лофтис, чувствуя себя несчастным и держа новый стакан с виски в руке, смотрел, как тень Элен мелькала бледным видением, когда она переходила из кухни в столовую и обратно мимо стоявшего в коридоре зеркала — она носила тарелки и блюда на стол с видом подсобной работницы по принуждению, многострадальной, исполняющей обет, и в ее поспешной походке, в том, как она быстро, решительно и торжественно переставляла ноги, было что-то угрожающее. Словно шагал кающийся грешник, которому больше не нравилось каяться, он скорее устал от этого, однако обязан был довести дело до конца. Наконец бесцветным изнуренным голосом она произнесла:
— Обед готов.