Я достаю из кармана рубашки самодельную сигарету с сухой травой и остатками чая, ссыпанными из жестянки. Зажигаю ее. Какое дерьмо.
– Я уже год об этом думаю. Сам знаешь. Ты же спрашиваешь меня почти каждый вечер. Господи боже. Я пока не готов, – бормочу я, хотя на самом деле решение уже принял. Просто не хочу говорить.
– Да ладно тебе. Хорошо. Извини, зря я… Что у нас новенького? Грабежи, самоубийства?
– Пока Кармело Печче – последний.
Я проглатываю домашнюю настойку, которую Эральдо выдает за дижестив, опираюсь руками на пыльную барную стойку и встаю, бормоча проклятие из-за прострелившей спину боли.
Песня, изрыгаемая нашей вселенной – нашей маленькой вселенной, – заканчивается и начинается снова.
Однажды эта песня зазвучала во всех уголках городка и больше не замолкала ни на минуту, будто невидимый космический музыкальный автомат стрелял в нас привязчивыми децибелами. Непрерывный раздражающий фон, саундтрек к чему-то непонятному.
Песня играла не так громко, чтобы невозможно было разговаривать, но достаточно, чтобы сводить с ума, заставлять биться в истерике и бредить.
Я к этому привык.
Наклоняюсь и бросаю в керамическое блюдце с надписью БАР РИМ пять евро. Эральдо ухмыляется, я беру купюру и кладу обратно в карман. Это просто традиция, на самом деле деньги больше не нужны. Ведь я единственный, кто сюда ходит.
– До встречи.
– Да. Береги себя.
Не спеша выхожу на улицу, и звук шагов по деревянным доскам крыльца разносится по всей округе погребальным звоном. Закуриваю еще одну вонючую сигарету и смотрю, как по площади бежит таракан размером с кулак, в хитиновом панцире которого отражаются звезды, – висящие не на своем месте, они никогда не казались мне такими далекими, как сейчас. От небосвода у нас осталось только маленькое синее кольцо. Я больше не жду, что увижу на нем след самолета или дельтаплана, или безмолвную стекляшку спутника.
На улице Мучеников свободы темно и холодно, как в коридорах морга. С губ срывается воспаленное дыхание, сухое, словно наждачка. Ветер швыряет в лицо ледяное конфетти, приносит запах мяса. Кто-то готовит ужин.
Судя по вони, жарят мышей.
Идя домой, я стараюсь не смотреть на
Над Орласко, как трибуны амфитеатра, возвышаются вершины, склоны которых внизу скрыты домами: неровное кольцо холмов с изрезанным краем, черного цвета абсолютной пустоты, чернее позднего январского вечера и темноты подвала, чернее самого черного, какой только можно себе представить. И все вокруг такое. Ночное небо пытается соревноваться с холмами, но стать темнее их не может.
На холмах видны известковые дорожки – чуть более светлые, чем все остальное, как капилляры, как трещины в огромном безжизненном организме.
Холмы. Они пугают и угнетают, они сломали нас – таких, какими мы были и какими могли бы стать. Но их суровое величие впечатляет. Если смотреть на них долго, кажется, что видишь, как населяющие их существа скачками носятся по склонам, как тяжеловесные скопления василькового оттенка сползают по темным пятнам отрогов, как шевелятся живые катаракты, сбежавшие из кошмаров криптозоолога. Но все это мне только кажется, убеждаю я себя.
Приближаюсь к дому.
Захожу внутрь, ложусь на матрас и зарываюсь под два пуховых одеяла, тяжелых, как сырая земля. При слабом свечении окурка, который я держу во рту, вижу на тумбочке беруши. Нет, сегодня я не буду их вставлять. Гашу сигарету об изголовье кровати.
Засыпаю под щебетание Вильмы Гоич о том, что день – это год, а год – это чертовски долго.
Завтра будет ровно год с того, как все это началось. Да, это долго.
Чудовищно долго.
Лука Нордорой. Родившись, он не издал ни звука, никак не потрудился объявить о своем появлении на свет, несмотря на то что акушерка настойчиво похлопывала его по щекам. Просто скрестил ручки, сморщившиеся в околоплодных водах, будто ему не было совершенно никакого дела до мира, который его принял.
В четыре года он уже неплохо рисовал и спрашивал отца, почему еж, тело которого они нашли в саду, умер, или как человек чувствует, что у него есть зубы, а под кроватью – пыль. И почему ему часто снятся холмы – черные, как во́роны.
Отец, раздраженный вопросами сына и немного встревоженный, чаще всего не знал, что ответить.
Лука рос в каком-то своем мире.
Его родители, влиятельные люди, были вечно в делах. Они жили на красивой вилле с мраморным портиком и увитыми изумрудной зеленью изгородями. Постоянно занятые, помешанные на карьере и успехе.
Их первенец родился поздно, когда они уже потеряли всякую надежду, когда «наверное, было бы лучше, если бы он вовсе не родился».
Вот так.