А потом легко сбежал вниз по лестнице, зная, что и правда еще приедет. Станет ездить. Нет, не благотворительность или другая какая-то чушь. И не попытка прибиться к стае. Иллюзия. По-прежнему иллюзия жизни. Словно бы он что-то и правда делает.
Без Ксении. Без нее он нуждался хотя бы в иллюзии.
«Ты нужна мне», — писал он потом. Этим своим «ты нужна мне» — забивал сети мобильной связи. Зря. Потому что ни одно из этих сообщений не могло быть отправлено.
— Парамонов, вас Плахотнюк вызывает срочно! — донеслось до него сквозь череду событий, которыми он забивал собственную жизнь. Так и спасался день ото дня. Работал, как проклятый. Собственные жилы тянул, что было мочи. Лучше так, чем как раньше. Лучше до одури здесь, чем в черноте и мути нетрезвого сознания. Даже тогда, когда больше всего на земле хотелось выть… сейчас ему было куда идти.
— Ага, — отозвался Глеб. И через десять минут входил в кабинет главного врача, прекрасно понимая, что тот не стал бы его вызывать без лишней надобности. Значит, Леся была не права, ошиблась. Значит, Бузакин жаловался.
— Борис Яковлевич? — сунулся он в кабинет.
— Ну заходи, орел, — донеслось от окна. Борис Яковлевич поливал фиалки, в великом множестве стоявшие на подоконнике. Невысокого роста, коренастый и упитанный, он являл собой живописную картину на фоне собственного цветущего садика. Когда повернулся к Глебу, взгляд его был весьма благодушен. Кого-то успокаивает перебирание четок, кто-то глушит валерьянку банками. Борис Яковлевич разводил фиалки.
Он проследил за тем, как Парамонов вошел в кабинет и уселся за стол напротив кресла главврача. Затем вздохнул, как будто разговор предстоял и ему самому малоприятный. А потом в очередной раз развернулся, отошел от окна и страдальчески выдал:
— Ну потерпи ты немного, а! Ну чего буянишь?
Глеб чуть не поперхнулся собственной слюной. Кадык дернулся. И он ошалело уставился на начальство.
— В каком смысле буяню? — заставил он себя уточнить.
— Роман Афанасьевич приходил. Говорит, больно самостоятельный!
— Это, я полагаю, самый мягкий эпитет, которым меня наградили?
— Самый, — кивнул Плахотнюк. Поскреб седой висок и печально вздохнул.
— До октября выдержишь?
— А что будет в октябре?
— В октябре покончим с твоим стажерством. Отделение тебе пока никто не поручит, конечно, а отдельно взятых пациентов — вполне, — трагично сообщил Борис Яковлевич и тут же улыбнулся улыбкой престарелого Пьеро: — Обживайся давай! Но и Бузакина не зли, слышишь?
Пока Глеб отскребал от пола собственную челюсть, до его сознания медленно доходило сказанное. Слишком, к сожалению, медленно — не иначе тяжелый рабочий день отшиб способность мыслить. И общение с незабвенным Романом Афанасьевичем.
— Мне дадут оперировать? — зачем-то переспросил Парамонов.
— Не тупи, Глеб Львович, — всплеснул руками Борис Яковлевич. — Будешь человеком, как все люди. Свободен.
Глеб кивнул. И снова задал вопрос, сходный с тем, что однажды озвучил Осмоловскому:
— Это потому что Александр Анатольич за меня поручился?
— Это потому что Карен Эдмундович за тебя поручился! — закатил глаза Плахотнюк.
— Кто?!
— Ножевое ранение поджелудочной две недели назад! И с ним еще пара диагнозов, с которыми ты возился… — «вместо Бузакина» — должно было прозвучать, но не прозвучало. На то Борис Яковлевич и был главным врачом больницы, чтобы политкорректность не смешивать со справедливостью.
— Этот чокнутый? — хмыкнул Глеб, имевший маловато представления о первом и достаточно о втором. «Этого чокнутого» притаранили из зоны лишения свободы, где его пырнули не в меру прыткие товарищи по несчастью. Бузакин сразу махнул рукой: «Не жилец!» — да и потянуть с родни было нечего. Какой зэк — такие и родственники.
Но оперировать пришлось.
— Глеб Львович, не буянь! — повторил просьбу Плахотнюк, тоном своим давая понять, что разговор окончен.
Окончен был и рабочий день.
Дурацкий день.
Бесконечный день.
Беспросветный день.
День, когда он все еще мог делать вид, что живет нормальной жизнью, а не в полсердца. Потому что по выходу из больницы способность держать себя резко утрачивалась. Нет, он не бросался во все тяжкие. Он медленно загнивал, понимая, что еще немного — и от него совсем уже ничего не останется.
Вот уже полтора месяца. Полтора. Как он не чувствует половины сердца. Первые вспышки злости давно прошли. С тех пор только сожаления и боль. И попытки прекратить собственное блуждание в лабиринте, из которого не было выхода.
Что он мог сделать?
Что. Он. Мог. Сделать?
Не говорить? Не мог.
Не связываться? Не мог.
Не влюбиться? Не мог.
Не дать умереть ее мужу?
Эти вопросы зудели в нем заразой, причиняющей мучения, заставляющей его раздирать самого себя до крови.
А между тем, ему оставались только сообщения, уходившие в никуда.
Нет, первое время он пытался.