Харитонов осторожно приоткрыл дверь. В нос шибануло спертым воздухом, шнапсом, дешевым одеколоном. Николай сунул голову дальше и ахнул. В свете коптилки на нарах разметались немцы. Храп стоял несусветный.
Сашка вытащил гранату, в другую руку взял пистолет, и друзья вошли, плотно прикрыв за собой дверь.
«Что делать? — глазами спросил Снегирев. — Вон их сколько! Не мариновать же!» Действительно, брать одного — проснутся остальные. Как быть? Думать было некогда. Харитонов вытащил нож и кивнул Сашке: смотри, мол, в оба!..
…При отходе Харитонова ранило. Слегка ранило. Именно слегка: пуля прошла сквозь плечевую мякоть, не задев кости. По своей безалаберности Николай не обратился к врачам — решил лечиться собственным методом. Он выпил полстакана спирта, залил рану йодом, а ребята наложили повязку.
— И вся операция, — сказал Харитонов, довольно улыбаясь, — а врачам только дайся… Они руки коллекционируют, мою б с таким удовольствием отхватили!.. Она ж у меня, — он вытянул свою мускулистую, с сухим запястьем и длинными подвижными пальцами руку, — уникальная! Гляди! — Он сжал пальцы, взмахнул несуществующей дирижерской палочкой и, пронзительно свистнув, раскрыл кулак. На ладони лежала командирская зажигалка.
Разведчики захохотали. Капитан Малинин обшарил карманы и, выругавшись, попросил вернуть имущество.
— Ну как? — ухмыляясь, спросил Харитонов.
— Для воровского дела лапа подходящая, — одобрил Кудимов — небольшой, юркий, с обезьяньим лицом парень, пришедший к десантникам из штрафбата.
— Эх, ты, — печально сказал Харитонов, — это рука пианиста. Ты еще на мои концерты после войны ходить будешь.
— Пианист, — беззлобно проворчал Кудимов и неожиданно для самого себя бухнул: — Самурай.
Прозвище прилипло. Поначалу Харитонов не придал этому значения, решил: «Нравится, ну и черт с вами, зовите», но когда однажды потребовалось расстрелять двух пленных эсэсовцев и на вопрос офицера: «Кто желает привести в исполнение приговор?» — кто-то буркнул: «Харитонов», Николай понял, что дело не в прозвище. Такая постановка вопроса показалась ему обидной и неправильной. Вскоре, как бы невзначай, Николай заговорил на эту тему со своим командиром, капитаном Малининым, тоже снискавшим славу отчаянного десантника и разведчика.
Малинин встрепенулся и, бросив ручку — он писал письмо, — энергичным жестом взъерошил волосы.
— Ты знаешь, и я ведь думал над этим вопросом.
— Ну и как? — усмехнулся Харитонов.
— А никак. Запутался. — Малинин замолчал, крепко растер ладонью лицо. — Понимаешь, существует норма человеческой морали. Согласен?
— Согласен, — сказал Харитонов.
— Вот и давай этой нормы придерживаться. Вопрос первый. Я задаю, ты отвечай. Где должен умирать человек в мирной обстановке, так сказать, в невоенное время?
— В постели, — неуверенно сказал Харитонов.
— Совершенно верно, — подтвердил капитан, — в постели. А на войне?
— На поле брани.
— Верно. А мы их как куриц. Ночью.
— И тихо, чтобы шума не было, — поддакнул Харитонов.
Малинин закурил, старательно сдул с цигарки пепел и негромко произнес:
— Грязная, конечно, наша работа. Нет, вернее, тяжелая. Да, тяжелая. Кому-то, Николай, надо идти первым. На войне первыми идем мы, разведчики.
— Да это я, товарищ капитан, понимаю, — протянул Харитонов и поморщился так, словно его мучила язва желудка, — я про другое: внутри у меня что-то неладно.
Харитонов кивнул и посмотрел на Малинина тревожными, беспокойными глазами.
— Внутри — чепуха, — пояснил капитан, — внутри — это шайбы на свои места становятся.
— Шайбы, значит, — сказал Харитонов.
— Шайбы, — сказал капитан, — привыкнешь.
И Николай действительно стал привыкать. Он сказал себе: «Война — это работа. Тяжелая работа. И относиться к ней надо добросовестно. Это твой долг, Харитонов. Нечего изводить себя, когда все правильно и по существу». И раз и навсегда покончил с этим вопросом. И успокоился. Так успокаивается человек, когда узнает, что болезнь протекает нормально, никаких отклонений нет и после кризиса начнется выздоровление. Его перестали мучить кошмары. Не давили и не утюжили больше по ночам траки тяжелых немецких танков, не щерились в молчаливом крике искаженные от ненависти морды фашистских солдат, не падал он больше, прошитый тугой автоматной очередью, с головокружительных высот в холодные от мрака и бесконечности бездны, когда небо вдруг поворачивается на сорок пять, потом на девяносто градусов, затем быстрее, быстрее — и ты летишь в этом вращении земля — небо — земля в тартарары. Конечно, произошло это не сразу, постепенно, но все-таки произошло.