Читаем Украденный горизонт. Правда русской неволи полностью

Да и не картинка это даже была, а отдельный сюжет: то ли самостоятельный модернистский короткометражный фильм без начала и конца, то ли отдельный наугад вырезанный кусок из большого кино, в котором есть пролог и эпилог. В этих кадрах узнавались и кусок жёлто-серой стены барака, и участок серо-чёрного лагерного плаца, и серо-зеленая волейбольная стойка, и сам он, медленно оплывающий по этой самой стойке.

Бежали кадры дальше, и снова Костя видел себя самого, уже не сползающего по злополучной стойке, а лежащего рядом в самой неестественной позе: нога неуклюже подвернута под себя, а рука нелепо выброшена в сторону.

Следом в этой хронике не случившихся событий возникли два шныря-санитара из лагерной санчасти со складными брезентовыми носилками, вроде как суетливо подбежавшие и в замешательстве остановившиеся. Тот, что постарше и повыше, кивнул тому, что моложе и коренастей: «Можно не спешить, сходи за мешком».

Кадром позднее этот самый чёрный мешок, что похожий на громадный плащ свободного фасона, надевают на него. При этом ещё не застывшие, неудобно раскинутые нога и рука просто впихиваются, заталкиваются, втаптываются в этот плащ-мешок, и его тело безропотно принимает габариты и очертания, этим мешком навязанные.

Ещё видел Костя, как будто издали, с небольшой высоты и чуть сбоку, аккурат словно из окон барака, что занимал его отряд, как, докурив одну сигарету на двоих, шныри-санитары понесли его, упакованного в этот диковинный то ли плащ, то ли мешок, в сторону санчасти, до которой рукой подать, и корпус которой с любой точки плаца был одинаково хорошо виден. Но почему-то очень скоро скрылись из виду, растворились, впитались в неяркие лагерные декорации, в которых преобладал серый цвет, безжалостно подавляя все прочие цвета.

Зато на том самом месте, где только что курили шныри-санитары, по очереди затягиваясь одной сигаретой, возникла внутренность секции барака, в котором обитал Костя с самого начала срока, и его шконка[52], с которой было снято всё, что в последнее время являлось постелью для него. Матрац, подушка и, заношенное до толщины промокашки, одеяло лежали рядом на полу, скатанные традиционным арестантским образом, а простыня и наволочка делись неизвестно куда. В итоге шконка представала в самом неприглядном виде, непристойно растерзанном, выставив на всеобщее обозрение свои изрядно искореженные и погнутые ребра-полосы и неряшливую требуху шнурков и веревочек, которыми эти погнутости по обыкновению вечно пытались выпрямлять арестанты.

Словом, совсем голая, ничем не прикрытая арестантская койка.

Его, Кости Усольцева, койка!

И сидели теперь на ней его ближайшие по бараку соседи.

Чифирили.

Гоняли по кругу видавшую виды эмалированную «трехсотку»[53] с ручкой, которая была обмотана красными нитками, прихваченными с «промки»[54]. Два маленьких глотка отдающей в кислоту горечи — передай другому.

«Меня ведь поминают», — без горечи и даже без удивления подумал Костя. Собственно, даже и не подумал, ибо думать у него в это время уже не получалось. Просто бледная зарница мысли промелькнула в его сознании.

А само сознание отключалось, сворачивалось, становилось частью чего-то безграничного и непроницаемо чёрного.

И боли в сердце уже не чувствовалось, будто кто-то вытащил тот большой и холодный штырь. И потребность вдохнуть-выдохнуть куда-то делась.

Словом, умер Костя Усольцев.

Ровно через час произошло всё, что ему грезилось, когда он на последнем своём дыхании сползал по волейбольной стойке на лагерном плацу.

Сначала отрядный «козел»[55] Лёха Рыжий снял с его шконки стандартную, общепринятую табличку (ФИО, дата рождения, статья УК, начало-окончание срока).

Потом отрядный шнырь Ромка Железо содрал с неё и куда-то унес простынь и наволочку.

Затем кто-то из соседей скатал «машку» — говоря лагерным языком, закрутил в трубу матрац, одеяло и подушку.

Еще через час на его голой шконке с неприглядно обнажившимися железными полосами, продавленными, переплетёнными шнурками и верёвками, сидели его ближайшие соседи.

Тянули по кругу из эмалированной трёхсотки отдающую кислинкой чифирную горечь и перебрасывались неспешными фразами.

Говорили о пустяках.

Костю вспомнили только один раз, в самом начале, когда кружку с ручкой, обмотанной красными нитками, вынесенными с промки, только запустили по кругу…

Возвращение майора Кузи

Сначала было так.

Была у майора Кузьмина жизнь, которую на девяносто девять процентов составляла служба в зоне строгого режима. И это ему нравилось. И по-другому, наверное, он свою жизнь не представлял.

Со стороны могло даже показаться, будто не жизнь это, а сплошное творчество, какая-то форма самоутверждения личности.

Заступает в наряд дежурным по лагерю майор Кузьмин — ползёт из барака в барак невесёлое и даже угрожающее: «Кузя дежурит…».

Перейти на страницу:

Похожие книги