Читаем Украденный роман полностью

А если у меня украли роман? Я хочу сказать, украли по-настоящему, умышленно; если это была не случайная кража рукописи, а кража самого текста, при которой мое творчество и мои герои сменят владельца. Если рукопись вновь выплывет на свет в виде книги, опубликованной неизвестным. Что я буду делать? У меня нет никаких или почти никаких возможностей доказать мое отцовство этого романа. (Вам нравится слово «отцовство»? Оно еще бытует.) Ведь при себе у меня осталось всего несколько неясных заметок, которые лишь весьма отдаленно напоминают то, во что с течением месяцев и по мере накопления страниц превратилось мое повествование. Кстати, заметки можно настрочить и потом, сфабриковать свои доказательства. Любой подлог возможен. Итак, хладнокровно рассмотрим это предположение: через пол года у того или иного издателя роман выйдет под чьим-то настоящим или вымышленным именем. Как я поступлю? Слишком сильным будет искушение подождать, посмотреть, что произойдет, не бросаясь необдуманно в процесс «признания отцовства». Кинуться вперед, выкрикивая: «Это я! Это я!» — было бы заурядно буржуазно. Или же кричать: «Это я написал! Это мое!» Такое решение совсем непристойно. Поэтому следует ждать. Встретят ли шедевр возгласами восторга, похвалами? Станут ли задавать вопросы, высказывать сомнения? «Вы читали Баруха?» — если только я смею ввязывать этого святого человека в свои непристойности. После того как проявятся несколько любопытных, в какой момент должен я себя проявить? Не приятнее ли дождаться, пока этих любопытных станет больше, их интерес острее, и вмешаться только в нужную минуту, чтобы достать пирог из печки? Но (это возможная и более соответствующая моему пессимизму гипотеза) ничего не произойдет и никого ничего не взволнует. Упомянутый роман (какой заголовок они выбрали из семи-восьми старательно выписанных вверху папки, ни на одном из которых я не мог остановиться?) пройдет незамеченным. Ни отклика, ни вопросов. В таком случае не будет ли разумно, чтобы я вмешался и предъявил свои права на эту провальную книгу? Единственная тактика — молча тосковать, переживая очевидное: твои стилистические находки, твои «смелые вариации на вечную тему», твои эротические «фокусы», под твоим именем, без всякого сомнения, встретили бы льстивый прием, но, лишенные скромного поплавка фамилии, погружаются в небытие. Так называемое вино лучшей марки, которое продегустировали с завязанными глазами, опустилось до разряда кислого пойла. Отсюда неопровержимый вывод: если тексту, возникшему под моим пером, достаточно оказаться анонимным, чтобы потерять всякую возможность быть оцененным знатоками, значит, я давным-давно обманываю всех или все обманывают меня. Кто кого надувает? Кто остается в дураках из тех людей, что благоговейно читают безвкусную прозу так, как если бы они пили, скажем, полусухое шампанское или шампанское, которому решили дать отстояться, теша себя иллюзией его игристой неповторимости? Я — неповторимый? Ну да, как же! Но не будем вдаваться в это. Итак, выбора нет, надо молчать.


Но со стороны моих мучителей также можно опасаться более дьявольского вмешательства. Потому что в тот момент, когда я буду готов шито-крыто похоронить мою неприятную историю, они станут мне угрожать растрезвонить о ней повсюду. Шантаж против меня в некотором роде будет вывернут наизнанку. Он уже не будет заключаться в угрозе выдать мой роман за произведение другого, а в угрозе приписать его мне. Чья это дрянь? Да его! Он бездарь! Он пытается это скрыть, но именно он — единственный автор этой непристойной поделки, чего лицемерно не признает, и доказательство тому у нас в руках. Недавно он старался разжалобить сердобольных людей своим украденным романом, так вот, убедитесь сами, что у него за душой: он хотел выдать за шедевр эту дребедень, эту слишком пикантную стряпню, следы которой старается стереть теперь, когда ее ничтожность очевидна всем, когда ее признало таковой — если можно так выразиться — единодушное и горестное молчание.


Я могу, это понятно, терзать себя множеством способов. По склонности характера я чаще выбираю самый неприятный. Я всегда знал сомнение, которое покрывало плесенью и разъедало все, что я писал. Гораздо чаще мне доводилось вставать среди ночи, чтобы перечитать три-четыре написанных днем страницы, тусклое воспоминание о которых отравляло мою бессонницу или мой кошмарный сон. Иногда эта проверка меня успокаивала; иногда она удручала меня. Мы плохо умеем судить о том, что написали, но невозможность сегодня обратиться к тексту, исправить его, сделать его более энергичным оставляет меня беспомощным перед предполагаемыми непоправимыми слабостями, которые — уже! — стирает забвение.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже