Читаем Украинская каб(б)ала полностью

На срытой площадке громоздилось огромное здание, похожее на помещичью усадьбу, хотя Семка объяснил, что это и есть главный музей моего имени, да не просто музей, а национальный заповедник. Он хотел сперва пройти к памятнику, но, устав от своих изваяний, я отказался и поспешил в дом. Признаться, я редко бывал в музеях Санкт-Петербурга, чаще посещая мастерские художников и художественные галереи. В мемориальные музеи литераторов я не ходил, опасаясь призраков, кои обязательно селятся в таких местах. Не без трепета я полагал, что музеи заселены духом поэта, атмосферой его творческой лаборатории, наконец, сборищем милых вещиц, каждая из которых хранит тепло рук своего хозяина, не говоря уже о рукописях, кои должны вызывать у публики священный трепет. Что же я увидел в музее своего имени? А увидел я большие залы, великое множество бумаг, запаянных в стекло, где, словно мушки в янтаре, плавали репродукции моих картин, множество фотографий мест, в коих мне доводилось бывать в моем прошлом воплощении. Кое-где висели картины неизвестных мне художников весьма сомнительных достоинств. Подоспевшая дама с лицом надзирательницы из богадельни подошла к нам и предложила провести экскурсию. Я не успел отказаться – какая, в самом деле, экскурсия и что здесь пояснять?! – как Семка стал благодарить ее и, сжимая мой локоть, гасил возмущение. Впрочем, терпение таяло во время ее сахарно-приторного рассказа о моей судьбе. Как искусный гример трудится над изуродованным телом покойника, стараясь придать лицу благообразный вид, так и эта дама упражнялась в славословиях моих несуществующих достоинств. Конечно же, она поведала о моей революционной деятельности и Кирилло-Мефодиевском братстве, на что я вполголоса попросил ее не брехать, ибо то были обычные ошибки молодости, дерзание познать запретный плод, неумелое фрондерство и уж никак не «глубокая революционность». Также она забрехалась с историей моего выкупа из крепостничества, забыв упомянуть, что выкупили меня на денежки царской семьи, а любезного Карла Брюллова надо было подгонять, как упрямого осла, дабы он прекратил пьянствовать и наконец закончил портрет Жуковского. И самое неприятное, что вся моя жизнь была описана ею в мрачных тонах, словно обитал я не в расчудесном Санкт-Петербурге, где обрел множество верных и искренних друзей, где не только страдал, но и влюблялся, озорничал, веселился, а, судя по ее рассказу, только тем и занимался, что мыкался в подвалах и казематах, замышляя цареубийство.

Любаня поинтересовалась у сей дамы, где находятся мои вещи. Оживившись, дама сообщила, что вещи остались в моей комнатке при Академии художеств в Санкт-Петербурге, а злобные москали ни за какие коврижки не хотят их отдавать, требуя взамен какую-то газовую трубу. Я вспомнил, что среди тех вещей были две пары приличных запонок, и пожалел, что их не привезли вместе с гробом в Канев, не то отдал бы Семке, который заложил отцовские в киевском ломбарде.

Музей мне решительно не понравился, а когда среди прочих посетителей заметил делегацию литераторов во главе с Мамуевым и Вруневским, то осатанел и, матюкнувшись, устремился вон.

Надо отметить, что Семка не особо сопротивлялся, а оглядевшись, и сам помрачнел. Полагаю, ему также неприятно было лицезреть литераторов, которые учинили над ним позор в своем гнезде, но впоследствии он сказал, что причина более серьезная, нежели напряженно-радостные лица моих коллег.

– Обложили! – коротко пояснил он мне и повторил: – Обложили, как волков!

Вслед за расторопным евреем мы взобрались на холм, где стояла симпатичная изба, крытая соломой, а над ней плясали буквы «Тарасова хата». Я обомлел, решив, что потомки перетащили родительскую хату из Моринцев, но, войдя внутрь, увидел, что строение лишь отдаленно похоже на жилище моего детства, поставлено не так давно, да и размерами поменьше, всего в два окна. Женщина, охранявшая сей приют, сообщила, что хату поставил мой почитатель Ядловский, более полувека охранявший мою могилу и любивший все, что связано с моим именем, точно я приходился ему родным дядькой. Я даже прослезился, поклявшись запомнить имя этого бескорыстного человека, а затем стал осматривать убранство дома.

Даже после киевской конуры здесь было тесно, словно в собачьей будке. Не более двух человек могли свободно разойтись в узких сенях, но стол, лавки, милые простые вещицы, лежавшие там и сям, радовали душу. Повеселев, я решил испробовать постель, предполагая, что мог бы окончательно поселиться здесь, ведь именно на этой горе мечтал поставить дом, который мы с моим братом Григорием спланировали незадолго до моей окончательной высылки из Украйны по указу князя Васильчикова, на которого, впрочем, не держу зла. Смотрительница пыталась стащить меня с лавки, но я ласково ее поблагодарил и вышел прочь, прихватив четыре чашки, так как никакой иной посуды ни Семка, ни Назар из Киева не прихватили, а пить из бутылки академику живописи неудобно и позорно.

Перейти на страницу:

Похожие книги